Название: Где брат твой?
Размер: 23 700 слов
Пейринг/Персонажи: Абэ-но Сэймэй|Минамото-но Хиромаса, Минамото-но Ёсицунэ/Сидзука-годзэн, Сато Таданобу, Мусасибо Бэнкэй, Кудзуноха и другие
Категория: джен, гет, броманс
Жанр: AU, мистика, приключения, ангст, херт-комфорт
Рейтинг: PG-13
Предупреждения: насилие, смерть персонажа
От автора: Написано для команды Абэ-но Сэймэя на ФБ-2016. Идея родилась после прочтения краткого содержания (увы, другого источника информации не нашлось) пьесы "Ёсицунэ и тысяча вишневых деревьев". История лиса-оборотня, охотящегося за волшебным барабанчиком, выглядела очень многообещающе, но в процессе проработки материала изначальный замысел развернулся почти на сто восемьдесят градусов.
А ещё это второй из моих текстов, к которому есть иллюстрация. Замечательный художник Ивандамарья Яиц нарисовала мне Сэймэя, творящего обряд очищения!
1.
На втором подъёме Таданобу начал сдавать. Само собой, он не жаловался — только крепче стискивал зубы да с каждым шагом тяжелее опирался на копьё, что служило ему костылём. Но к тому времени, как они выбрались со склона на ровное место, лицо воина стало уже совершенно серым, и дыхание ходило в горле со свистом, как лезвие по точильному камню.
Сидзука знала, что он не попросит отдыха, пока не упадёт без сил, а когда упадёт — будет уже поздно. Поэтому она остановилась сама и, придержав Таданобу за рукав, указала на редкие красные пятнышки, оставшиеся за ним на тропе.
— Боюсь, что враги быстро найдут нас по этому следу, — сказала она. — Присядьте здесь под деревом, я стяну повязки потуже.
Таданобу ничего не сказал в ответ, но подковылял к дереву и неуклюже опустился на узловатое сплетение корней, наполовину вымытых дождями и снегом из каменистой почвы. Сидзука сбросила наземь котомку и присела рядом у его ног. Быстро распустила завязки и сняла набедренник, чтобы взглянуть на рану. Так и есть — полоски ткани, которыми она перевязала ногу Таданобу, намокли и ослабли, и штанина до колена пропиталась кровью.
Перетянув рану заново, она приладила набедренник на место и принялась осматривать руку Таданобу. Особой нужды в этом не было: стрела, пронзившая кольчужный рукав, ушибла плечо и вбила под кожу концы разорванных стальных звеньев, но глубоко в плоть не вошла. Рана кровоточила не так сильно, да и ходить не мешала, но Сидзука всё же проверила повязки, давая Таданобу ещё немного времени на передышку. Совсем немного — потому что они не могли себе позволить долгого отдыха. Один Будда знал, насколько им удалось опередить погоню и много ли ещё предстоит пройти до конца дня. К закату они должны были найти хоть какое-нибудь людское жильё и либо посулами, либо угрозами напроситься на ночлег. Без помощи и укрытия на ночь у раненого мало надежды выжить — это они понимали оба.
Для виду она поправила повязку на руке Таданобу и опустила наплечник на место. В который раз подумалось, что ему было бы намного легче идти без всей этой тяжести, без наплечников и панциря из дублёной кожи, без латных набедренников и рукавов, плетёных из железной проволоки, — но Сидзука знала, что воин ни за что не расстанется с доспехами. Как не бросит и второй меч, подарок господина Ёсицунэ. Как и сама она, даже умирая от усталости, не бросила бы драгоценный барабанчик-цудзуми, который господин вручил ей на прощание.
А между тем не было похоже, чтобы отдых сильно подбодрил самурая. Поднимаясь, он изо всех сил навалился на копьё, и рука, сжимавшая древко, заметно дрожала. Сидзука подставила было плечо, но Таданобу молча мотнул головой и выпрямился сам — лишь лицо непроизвольно дёрнулось, когда он перенёс вес на раненую ногу.
Он осилил целых три или четыре шага, прежде чем Сидзука обогнала его и встала на пути.
— Если вы стыдитесь показать слабость перед женщиной, — упрямо проговорила она, — то давайте забудем, что я женщина. На мне мужская одежда, я ношу оружие, как вы, и мы служим одному господину. Будь я отроком из его дома — разве вы отказались бы от моей помощи?
Таданобу и на этот раз ничего не сказал — но, помедлив, всё-таки переложил копьё в левую руку и не воспротивился, когда Сидзука забросила его правую руку себе на плечи. И только через десяток шагов разлепил губы:
— Простите.
— Не стоит, — выдохнула она. Идти, удерживая на себе даже часть веса рослого мужчины в доспехах, было нелегко, и речь против воли выходила отрывистой. — Это я должна просить прощения. Без меня вы не оказались бы здесь. И не попали бы в засаду.
— Я о другом. — Таданобу тоже с трудом переводил дыхание — ронял слова порознь, с долгими промежутками. — Я был среди тех, кто... советовал господину отослать вас. Мне казалось, так будет лучше для всех. Я думал, ваш ребёнок... может быть, вам удастся его сберечь. Ведь удалось же матушке господина... спасти своих детей. Вдруг вам повезёт... и род господина не прервётся...
Сидзука крепко закусила губу, чтобы не застонать от отчаяния. Да, госпожа Токива спасла своих детей. Выкупила их жизни своим телом, разделив ложе с убийцей мужа. Но Повелитель Камакуры тоже знает эту историю и именно поэтому не повторит ошибки Киёмори, не оставит в живых потомков брата, ставшего врагом. И ни унижением, ни позором Сидзука не вымолит у него пощады для нерождённого ребёнка Куро Ёсицунэ.
Остаться рядом — смерть, и уйти — тоже смерть. Так ей казалось, когда она, слепая от слёз и полумёртвая от горя, уходила из монастыря Дзао, повинуясь приказу любимого — возвращаться в столицу. Но опасность пришла не от воинов сёгуна, а от тех, кого уже не считали угрозой: от выживших вассалов Тайра, устроивших засаду на перевале.
— Я поклялся доставить вас домой живой и невредимой, — Таданобу оступился на покатом камне и навалился ей на плечо, явственно скрипнув зубами. — А теперь не знаю, смогу ли хотя бы вернуть вас к господину.
— Если бы не вы, я уже была бы мертва. — Сидзука ухватилась свободной рукой за пояс самурая, помогая ему удержать равновесие. — А пока мы оба живы, помолимся, чтобы нам благополучно добраться до Срединной обители.
Тропа перерезала отлогое плечо горы и пошла вниз, но легче не стало. Таданобу упирался концом копья в каменистые наплывы, чтобы удержаться на крутом спуске, но его всё равно шатало, как дерево в бурю, и у Сидзуки поминутно обрывалось сердце. Вот-вот подведёт, оскользнётся нога в мокром от крови сапоге — и Таданобу покатится вниз, против воли увлекая Сидзуку за собой. Страшно умереть в диком месте, без поминальной молитвы и даже без могилы, где одни только стервятники приберут остывшие тела...
Таданобу остановился так резко, что Сидзука от неожиданности вцепилась в него обеими руками. Но он не собирался падать — наоборот, выпрямился и указал копьём куда-то вперёд и вниз.
— Боги услышали нас, — через силу выдохнул он.
Сидзука проследила его взгляд. Склон горы, уже одетый сумерками, тонул в буйных зарослях бамбука и молодых криптомерий. Тропа уходила в эти заросли и терялась без следа. Но там, дальше, среди густой зелени виднелось более светлое пятно — крытая соломой кровля. И в вечереющее небо, почти невидимый на таком расстоянии, тянулся прозрачный столбик дыма.
Как оно всегда и бывает, путь до желанного крова оказался дальше и труднее, чем мерещилось при взгляде сверху. К тому часу, как они добрались до рощи, солнце уже село, и пришлось брести через заросли впотьмах, кланяясь острым веткам и спотыкаясь о корни. Когда вконец измученный Таданобу наткнулся на поваленный ствол и упал, Сидзуке показалось, что он больше уже не поднимется. Но он встал, хотя из-под сбившихся повязок снова потекла кровь, и прошёл последние две или три сотни шагов, отделявшие их от цели.
Это была не одна, а целых три хижины, построенные на небольшой вырубке возле ручья. Когда-то здесь расчистили поляну и из нарубленного дерева возвели три крепкие кельи, но это, как видно, случилось уже давно. С тех пор молодая поросль затянула вырубку и подступила вплотную к постройкам, а сами кельи осели, почернели и обросли мхом. Похоже, у тех, кто проходил аскезу в этой глуши, уже не хватало сил чинить и подновлять своё жильё — либо сами отшельники уже отправились в Западный рай, а в их кельях поселился кто-то менее праведный и более ленивый.
"Только бы не разбойники", — успела подумать Сидзука, когда покосившаяся дверь ближайшей хижины отворилась, и наружу вышел монах с горящей масляной плошкой в руке.
Не каждый, кто носит рясу и оплечье, безобиден. В нынешние беззаконные времена монастырская братия частенько наводила на мирян побольше страху, чем кичливые воины Тайра или отчаянные сорвиголовы Минамото. Да что там долго вспоминать — тот же Бэнкэй, несмотря на монашеское звание, отличался крутым нравом и нечеловеческой силой, а уж в драке, да с нагинатой в руках, один стоил целого отряда. Повстречать такого — всё равно что на тигра в чаще наткнуться.
Но здешний насельник не тянул даже на четверть Бэнкэя. Тощий, как жердь, и древний на вид, как эта гора, он кутался в обтрёпанный чёрный балахон, вылинявший от долгой носки. Его безволосая голова по-черепашьи выступала вперёд, словно тонкой жилистой шее было не под силу удержать её вес. Морщинистому лицу отнюдь не добавляли красоты старые рубцы от оспы — две заросшие ямки над бровями, две на щеках, одна на переносице и ещё одна прямо в середине лба. Глаза монаха, тусклые и белёсые, казались словно бы затянутыми бельмами; в первое мгновение Сидзука подумала, что он слеп — но нет, взглянув на неё, монах моргнул сухими полупрозрачными веками и прищурился, поднимая огонёк повыше.
— Да славится имя Будды, — сказала Сидзука. Ей, умелой певице, не составило труда подделать голос под более низкий, юношеский, а хрипотца от усталости и сорванного дыхания лишь добавила достоверности. — Приюти нас на ночь, святой инок.
Мутновато-светлые глаза отшельника оглядели с ног до головы сначала её, затем Таданобу. Задержались на набедреннике, из-под которого свисал конец окровавленной тряпки, и Сидзука поспешила объяснить:
— На нас напали разбойники в горах. Прости, что потревожили твоё уединение, но моему старшему брату нужна помощь.
Отшельник склонил голову и чуть посторонился, освобождая вход в келью.
— Входите, господин воин, — проговорил он медленным скрипучим голосом, словно заржавевшим от долгого молчания. — Моё ложе холодно и жёстко, но всё же лучше, чем эти камни. Я осмотрю ваши раны. А вы, юный господин, ступайте в ту хижину да раздуйте очаг. Мне нужен кипяток для заваривания целебных трав, а вам — плошка горячего проса.
Сидзука незаметно перевела дыхание. Похоже, этот монах не водил дружбы с побеждёнными Тайра, да и вообще мало заботился о делах внешнего мира — иначе не преминул бы хоть спросить, чью сторону держат два вооружённых гостя, заявившиеся к нему на ночь глядя.
Таданобу, собрав последние силы, прошёл в хижину и опустился на травяную циновку, служившую монаху постелью. Отшельник проковылял следом, пристроил светильник на полу, сел подле раненого и спокойно принялся развязывать шнуры его доспехов.
В дальней хижине было темно и дымно, в очаге сквозь слой пепла мерцали красноватым жаром угли. Сидзука сбросила котомку, отыскала у очага старый котелок и вышла наружу. На всякий случай заглянула через приоткрытую дверь в келью монаха, но опасения были напрасны: Таданобу сидел, привалившись к стене, и лицо у него было хоть и бледное, но спокойное. Отшельник разматывал повязки на бедре воина; завидев Сидзуку, он недовольно мотнул головой: мол, а воду кто греть будет?
Деревянное ведёрко с водой обнаружилось здесь же, возле кучи хвороста, наваленной снаружи у стены. Сидзука наполнила котелок, ухватила веток и сучьев, сколько поместилось в охапку, и поспешила обратно в хижину с очагом. Разворошила угли, выгребла жар наружу, подбросила хвороста. Взметнулось пламя, озаряя низкие стропила и тёмную изнанку крыши, обросшие копотью дощатые стены, висящие по углам связки трав и высушенные тыквы-горлянки; потянуло блаженным, расслабляющим теплом, и глаза сразу же начали слипаться. Сидзука поставила котелок на огонь и протянула руки над очагом, торопясь согреться. И ещё надо было найти горшок и отнести углей в келью, ведь Таданобу тоже замёрз...
Смутная, неопределённая ещё тревога кольнула иголочкой внутри. И впрямь, зачем было вести Таданобу в другую хижину, когда есть эта? Даже если сам святой отшельник ради умерщвления плоти предпочитает спать в холодном доме, осматривать раненого разумнее было бы у очага, в тепле и при свете. Тем более, что травы-то он хранит здесь...
Сидзука огляделась внимательнее — и заметила в дальнем углу, куда едва достигал свет, пустое место, присыпанное пылью и трухой. Догадка обожгла, как стрельнувший в пламени уголёк: здесь раньше была постель. И отсюда её вытащили, видимо, в спешке — земляной пол до самого порога усеян выпавшими соломинками. И перенесли в другую хижину... для чего?
Чтобы был повод отвести туда раненого, вот для чего. Чтобы разделить их с Таданобу, оставить в разных местах поодиночке...
Несмотря на весёлый треск огня, её снова бросило в холод и дрожь. Нащупывая немеющей рукой меч за поясом, Сидзука метнулась к двери.
Занавеска, прикрывающая дверной проём, отдёрнулась прямо перед ней. Монах стоял на пороге — сутулый, тощий, такой безобидный с виду, что на мгновение все её страхи показались Сидзуке нелепой выдумкой. Нашла, кого бояться — полуслепого старца, едва таскающего ноги...
— Сам догадался? — проскрипел монах, глядя на Сидзуку — точнее, на её меч, уже на пол-ладони выдвинутый из ножен. — Умный мальчик.
И с прытью, которой никак нельзя было ожидать от такого дряхлого существа, бросился вперёд, вытягивая длинные костлявые руки.
Воин — настоящий воин, а не переодетая сирабёси — использовал бы этот момент для встречного удара, чтобы противник сам напоролся на лезвие. Но Сидзука не была воином, с детства натасканным убивать, и выучка танцовщицы всё решила за неё. Вместо того, чтобы прыгнуть навстречу, она увернулась вбок, избегая столкновения, так что монах проскочил мимо неё в глубину хижины. И только потом она вспомнила об оружии в руках — и наотмашь полоснула мечом по открытой спине старикашки.
Клинок отскочил от тела монаха, как топор в руках неопытного дровосека отскакивает от упругого бамбукового ствола. Чёрная ткань рясы лопнула под ударом от плеча до поясницы, и сквозь прореху выглянула не кожа, а жёсткая бурая шерсть, наподобие медвежьей.
Сидзука вдохнула — и не смогла выдохнуть, крик застрял в горле смёрзшимся ледяным комком. Монах... нет, это существо уже никак нельзя было назвать ни монахом, ни хотя бы человеком. Оно зашевелилось, словно разбухая внутри одежды, ряса затрещала по швам, и из разрывов одна за другой полезли длинные суставчатые лапы, обросшие у основания той же бурой шерстью. Шея втянулась в плечи, спина выпятилась тёмным мохнатым горбом, кисти рук вытянулись, превращаясь в острые костяные когти. Только голова ещё оставалась человеческой — но лицо уже менялось, жутко и неузнаваемо. Лоб сплющился, рот растянулся в огромную щель, а сухие ямы оспенных шрамов вдруг задёргались, вспучились волдырями — и с чмоканьем раскрылись, превращаясь в шесть чёрных блестящих глаз.
Огромный паук неторопливо, как в кошмарном сне, повернулся к ней, вслепую переступая в темноте огромными лапами. Зазвенела и посыпалась с полок какая-то утварь, с треском ударилась об пол тыквенная бутылка, рассыпая сухое просо.
Сидзука попятилась. Колени вмиг стали ватными, меч повис в опустившейся руке.
...Когда у перевала из-за деревьев вдруг ударили стрелы, это тоже было страшно, но тогда между ней и опасностью стоял надёжный, как скала, Таданобу. И противниками тогда были люди — жестокие, злые, но всего лишь люди. Сейчас в глаза Сидзуке заглядывала сама смерть. А Таданобу, её единственный защитник, скорее всего, лежал бездыханным там, где она так беспечно оставила его наедине с чудовищем.
Она осела на пол, сжалась в комок, неосознанно прикрывая руками живот. Бежать было некуда: передние лапы паука уже упирались в стену над её головой.
Что-то ещё упало и покатилось в глубине хижины, где она оставила свои вещи. Стукнуло легко и гулко, блеснул на свету золотой узор на мешочке из дорогой парчи...
Хацунэ!
"Когда возьмёшь в руки этот барабанчик — думай, что я с тобой..."
Паук замер. Его плоская, утопленная в туловище голова не поворачивалась, и он повернулся всей своей бочкообразной тушей, неуклюже растопырив мохнатые ноги. Все восемь глаз уставились на парчовый мешок, выпавший из забытой на полу котомки.
"Когда ударишь в него, чтобы развеять грусть, — думай, что это моё сердце бьётся рядом с твоим..."
С глухим шипением паук подцепил мешок когтем и потянул к себе. Но Сидзука уже была на ногах.
Если она позволит убить себя здесь, то никогда больше не увидит господина Ёсицунэ. И ребёнок, которого господин так хотел сберечь, умрёт, не появившись на свет. Этой мысли оказалось достаточно, чтобы скрутить в себе страх и подобрать оброненный меч.
Паук стоял боком, до глаз было не достать, на раздутом брюхе сквозь торчащую пучками шерсть виднелась блестящая шкура, наверняка твёрдая, как орех. Зато мохнатая, несоразмерно тонкая лапа была совсем близко, и Сидзука рубанула по выгнутому вверх суставу, вложив все оставшиеся силы в этот удар и в короткий яростный крик.
Лапа треснула и переломилась под лезвием, будто сухая ветка. Паук вскинулся, затопал на месте, поджимая обрубок к брюху. Брошенный мешок отлетел к очагу, упал среди рассыпанных углей; метнувшись вдоль стены, Сидзука успела подхватить его, прежде чем огонь коснулся ткани.
"Его имя — Хацунэ, Изначальный Звук. Второго такого нет во всей Поднебесной. Я получил его из рук государя-инока, как величайшую награду, и собирался хранить до последнего часа. Теперь же, когда смерть стоит за моим плечом, я отдаю его тебе, на память о нашем счастье".
Выпавшие из очага угли чадили на сыром земляном полу, хижину заволокло дымом. Сжимая левой рукой мешок с драгоценным подарком и вслепую размахивая мечом, Сидзука рванулась к двери. Вынырнувшая из темноты лапа ударила её по ногам — наотмашь, с хлёсткой силой бамбукового удилища. Сидзука споткнулась и полетела на пол, больно ушибив локоть, и тут же вторая лапа обрушилась ей на спину, прижимая к земле. От двойного удара отнялось дыхание, перед глазами поплыли чёрные пятна; Сидзука забилась, пытаясь втянуть хоть немного воздуха в лёгкие — и тут что-то холодное и острое вонзилось ей в спину чуть ниже шеи, под сбившийся ворот суйкана.
— Таданобу! — голос сорвался, заглох стоном в охрипшем горле. В этот миг она не помнила, что его нет рядом; всё, что она чувствовала, был тошнотворный страх, и отчаяние, и боль, растекающаяся кипятком от затылка к сердцу, гасящая сознание.
Последним усилием она стиснула пальцы на парчовом мешке, цепляясь за него, как за священный оберег. Потом боль исчезла, и Сидзука провалилась в какую-то тёмную яму без стен и дна...
— ...Госпожа Сидзука, госпожа Сидзука!
Кто-то звал её, тряс за плечи, не грубо, но настойчиво. Хрипловатый голос показался было чужим; Сидзука приоткрыла глаза, щурясь от бьющего в лицо света, и чуть не заплакала от облегчения — над ней склонялся Таданобу, с тревогой заглядывая ей в лицо.
— Госпожа Сидзука, вы не ранены?
— Таданобу, — прошептала она. Во рту было сухо, словно она песка наелась.
— Я, госпожа. Вот так, осторожнее...
Цепляясь за его рукав, она попыталась сесть. Получилось не сразу: голова кружилась немилосердно, спину ломило, как после тысячи поклонов перед ликом Царя-Дракона. Сидзука коснулась того места между шеей и лопаткой, где болело сильнее всего — и обнаружила, что ткань суйкана влажна от крови.
— Мне нет прощения, — Таданобу склонил голову. — Стыд и позор, что вы пострадали, находясь под моей защитой.
— Оборотень... — прошептала Сидзука. — Здесь был...
— Ничего не бойтесь, госпожа. Оборотень мёртв.
Сидзука всхлипнула, не удержавшись. В голове не укладывалось, что они оба живы, и, если бы не боль от ран и ушибов — впору было поверить, что чудесное спасение привиделось ей в предсмертном бреду.
Но рука Таданобу, поддерживающая её за плечо, была тёплой и живой. И свет огня в очаге был настоящим. И мокрые пятна на земле, тянущиеся неровной дорожкой за порог.
— Я убрал его с глаз долой, — Таданобу проследил направление её взгляда. — Хорошо, что после смерти он превратился обратно в старика, а то не пролез бы в дверь, пожалуй. А лихо вы его отделали, госпожа, — не всякий воин так сумел бы.
Сидзука покачала головой и сглотнула — тошнота сжала нутро. Таданобу встревоженно наклонился к ней.
— Он вас ранил? Куда?
— Ничего, — Сидзука вдохнула поглубже и с облегчением поняла, что живот не болит. Значит — обошлось. Она боялась только за ребёнка, всё прочее не стоило внимания. Да и стыдно было бы пересчитывать свои синяки и царапины перед лицом Таданобу, который в одиночку, раненый, сразил чудовище и спас ей жизнь.
Самурай с беспокойством следил за ней.
— Если вы в силах идти, госпожа, то с рассветом нам надобно уходить. Это дурное место, хоть здесь и жили святые люди.
— Если все здешние монахи были похожи на этого, — пробормотала Сидзука, косясь на кровавые пятна на полу, — то неудивительно, что святости в этом месте не прибавилось.
— Нет, монах-то здесь был настоящий, — усмехнулся Таданобу. — Пока вы без памяти лежали, я в третью хижину заглянул — там он и оказался. Без рясы, весь в паутине и спит, как убитый. По всему видать, оборотень его усыпил, как вас, и надел его одежду.
— Зачем оборотню усыплять людей?
— Откуда мне знать? — Таданобу пожал плечами. — Может, для того, чтобы добыча не портилась сразу? Простите, госпожа...
Сидзука опять сглотнула. А ведь, не приди на помощь Таданобу — лежать бы и ей в паучьих тенётах, опутанной по рукам и ногам, скованной мёртвым сном.
— Может, оно и к лучшему, что монах спит, — помолчав, снова заговорил Таданобу. — Если уйдём отсюда до его пробуждения, никто и не узнает, что мы здесь были. Всё меньше следов для Хэйке, если они гонятся за нами. Так как, идти сможете?
— Я-то смогу, — Сидзука ощупала сквозь штанину ушибленную голень, убеждаясь, что кости целы. — А ваши раны как же?
Таданобу отвёл глаза.
— Обо мне не тревожьтесь. Я отдохнул, этого довольно. Да и у монаха были кое-какие лекарства, так что я уже и повязки обновил. И проса сварил — поешьте, если голодны. Чем раньше тронемся в путь, тем лучше.
— Хорошо, — Сидзука неуверенно поднялась на ноги, морщась от боли, огляделась в поисках своих вещей. Её котомка так и валялась у стены, свёртки с одеждой и припасами раскатились по полу, и среди них чего-то не хватало... — А Хацунэ? Где же Хацунэ?
Неверного света очага хватило, чтобы обшарить хижину взглядом. Парчового мешка нигде не было видно; при мысли о том, что бесценный барабанчик потерялся или был раздавлен паучьими лапами, её охватила дрожь.
— Где же Хацунэ? — повторила она срывающимся голосом. — Это подарок господина, я обещала беречь его... Ох, лучше бы мне голову потерять!
Таданобу негромко откашлялся.
— Простите, госпожа. Ваш барабанчик здесь, — он протянул ей невесть откуда взявшийся мешок. — Когда я нашёл вас, вы сжимали его в руке, хоть и лишились чувств. Я отложил его в сторону, чтобы не повредить случайно.
Сидзука благоговейно приняла мешочек, раскрыла горловину. Хацунэ был внутри, целый и невредимый — остов из благородного сандала, цветные шёлковые шнуры и светлая кожа отменной выделки. Ни изъяна, ни царапинки. Девушка с облегчением убрала его в мешок, а мешок — в котомку.
— Уже светает, — сказал Таданобу. — Поешьте, пожалуйста, и пойдём. Нельзя терять времени.
2. (235 лет назад)
Тихо-тихо было в доме. Не хлопали створки раздвижных дверей, не скрипели половицы в комнатах; даже злой зимний ветер — и тот умолк, перестал свистеть надоедливой дудкой в щели у порога. Поникли без движения соломенные кисти и бумажные полоски на жезлах нуса, расставленных на столиках вместе со священными подношениями. Всё притаилось и замерло в настороженном молчании.
Нехорошая стояла тишина. Пугающая. Хиромаса привык к ожиданию в засаде, к тягостному предчувствию опасности — но и ему было не по себе, и слишком густым казался стеклянно-стылый воздух, в котором, точно стебли вмёрзшей в лёд речной травы, повисли струйки дыма от курительных палочек.
А вот господин Кудзё не привык, не умел держать страх на привязи. Закричать или убежать он не мог — слишком горд был для этого его светлость Фудзивара-но Моросукэ, Правый министр, отец императрицы Анси и дед наследного принца Норихиры. Но и усидеть на месте ему было невмочь, и оттого он поминутно ёрзал за своей ширмой, оглядывался, шуршал накрахмаленными шелками, поминутно поправляя то шапку, то рукав, — и в тишине этот шорох особенно неприятно царапал слух. Хиромаса терпел. Не по чину ему упрекать вышестоящих, а страх... что же, страх вполне простителен. Непонятное пугает вдвойне, а Правый министр явно не понимал, что делает Сэймэй.
Со стороны взглянуть — сидит посреди комнаты человек в самом простом наряде: белое охотничье платье-каригину поверх тёмно-синего испода, да высокая шапка эбоси, да сложенный веер в руке. Сидит, чуть склонив голову, будто бы задумался или вовсе задремал исподтишка. Лишь губы шевелятся почти беззвучно — а удлинённые глаза, разрезом схожие с ивовыми листьями, полузакрыты, и тени от ресниц не дрожат на высоких скулах, и даже складки одежды лежат неподвижно, будто вырезаны из белого перламутра.
Только вот огоньки свечей перед ним трепещут и пляшут, хотя сквозняков нет и в помине.
Только вот тени по углам колышутся, стекая со стен на пол, и против всех законов природы ползут вперёд, в освещённый круг.
Для Хиромасы это неуловимое движение света и тени было очевидным, как восход и закат. Господин Кудзё ничего не замечал и оттого боялся сильнее, чем если бы Сэймэй размахивал священным жезлом, выкрикивал заклинания или бился в припадке, одержимый злыми духами. Такова уж человеческая природа — то, что можно увидеть, пощупать, попробовать на зуб, страшит куда меньше, чем невидимая и неосязаемая опасность.
Когда веер в руке Сэймэя раскрылся с резким шорохом, вздрогнули оба — и Хиромаса, и Моросукэ. Но Хиромаса изготовился, чуть привстав на одно колено и ослабив меч в ножнах, а министр просто вжал голову в плечи.
Сэймэй заговорил — после тишины его голос показался неожиданно звучным, и слова заклинания эхом отразились от пустых углов. Пламя свечей металось всё сильнее, вспыхивая неровными синеватыми языками, и тёмное нечто, сгустившееся на полу перед колдуном, постепенно становилось видимым — словно облако жирного чёрного дыма заклубилось между преградой из свечей и развёрнутым веером.
Моросукэ задышал часто и громко, отползая от ширмы назад, к самой стене. Тёмное облако перед Сэймэем отделилось от пола и стало подниматься вверх. Оно выглядело всё ещё как простой клочок дыма, но сделалось плотнее и теперь явственно пульсировало, сжимаясь и набухая, как пиявка, спешащая насосаться крови. Хиромаса напрягся. Облако висело уже перед лицом Сэймэя; если колдун замешкается...
Он не замешкался. Белые рукава всплеснули, точно крылья, когда Сэймэй всем телом подался вперёд, вскинув руку в стремительном выпаде — и облако, обманутое его долгой неподвижностью, не успело убраться ни вверх, ни в сторону. Удар, хоть и нанесённый слева, оказался верен — короткий клинок погрузился точно в сердцевину тёмного клубка.
...Да, вот в такие минуты и вспоминаешь, что Абэ — тоже воинский род. И к оружию приучены сызмальства, и даже получив столичный чин и представление ко двору, науку ту не забывают.
Нанизанное на лезвие облако забилось, теряя плотность очертаний, словно бы подтаивая по краям. Не дожидаясь, пока оно снова развеется дымом, Сэймэй поднёс клинок к свечам и взмахом веера стряхнул тёмное нечто с меча прямо в огонь.
Пламя взметнулось и угасло с лёгким хлопком. По затенённой комнате пополз запах палёной кости; Моросукэ, дрожа, поднёс к носу окуренный благовониями рукав.
Сэймэй сложил веер и убрал его за пояс. Вынул из-за пазухи лист бумаги, протёр лезвие Хогэцу и снова спрятал оружие под полу. Хиромаса со вздохом вдвинул свой меч в ножны. Сегодня Сэймэй опять обошёлся без его помощи — как и в прошлый раз, и в позапрошлый... Ну, что ж, на то он и Сэймэй, непревзойдённый колдун и заклинатель. Это его дело — уничтожать нечисть. А дело Хиромасы — всегда быть рядом, на тот крайний, почти невозможный случай, если Сэймэй не справится сам.
— Уже всё? — тихо спросил господин Кудзё. Он очень старался не стучать зубами, и это у него почти получалось.
Сэймэй покачал головой.
— Прикажите завтра позвать плотников. — Голос колдуна звучал хрипло, сгорбленные плечи и чуть запавшие глаза выдавали глубокую усталость. — Полы в этой комнате надо снять и сжечь, до последней доски. Под полом в земле найдёте закопанную коробку. Её тоже сожгите, не открывая, на костре из персиковых веток, и тогда с проклятием будет покончено.
Господин Кудзё с готовностью закивал и выплыл из-за ширмы. Он всё ещё был бледен, но на глазах обретал прежнюю уверенность, и вместо страха на его лице уже читалась величавая скорбь.
— Что же это такое, Сэймэй? Уже в третий раз мне приходится очищать свой дом! И ты говоришь, что эта порча наведена чужими руками?
— Совершенно верно.
— Но кто же этот злодей? Кто пытается сжить меня со свету?
— Чем выше возносится человек, тем больше у него завистников. Вашей светлости виднее, кто из ваших недругов имеет причины и возможность наслать порчу на ваше жилище.
— Твоя правда, — вздохнул Моросукэ, — завистников у меня хватает. Увы, стоило его величеству объявить сына моей дочери наследным принцем, как весь двор ополчился на меня. Одни злословят и разносят клевету, другие заискивают передо мной, пряча нож в рукаве, и я, право, не знаю, кто из них хуже. Кому я могу доверять? Только ближайшим родственникам, да нескольким честным людям, — он благосклонно кивнул Хиромасе, — да ещё вот тебе, Сэймэй. Как печально, когда истинных союзников так мало, а число врагов множится с каждым днём!
Сэймэй чуть склонил голову, то ли соглашаясь, то ли выражая сочувствие. После того памятного случая, когда он избавил новорождённого принца Норихиру от демона, Моросукэ проникся к нему большим уважением. Что думал по этому поводу сам Сэймэй, оставалось неизвестным, но Хиромаса подозревал, что для своевольного и независимого колдуна покровительство вельможи значит не больше, чем прошлогодняя листва.
Но, кем бы ни был господин Кудзё для Сэймэя, порча — это порча. То есть дело, с которым оммёдзи, защищающий столицу от злых сил, должен разобраться до конца. Ведь, кроме самого заклятия, где-то по соседству обретается и тот, который его наложил.
— Скажите, господин Моросукэ, не видели ли ваши слуги какого-нибудь постороннего человека в саду?
— В саду?
— Да, чтобы спрятать эту вещь под полом ваших покоев, злоумышленник должен был пробраться в сад.
— Хм... — Моросукэ задумчиво покивал, качая высокой шапкой. — Что-то такое мне рассказывали на днях, но я не обратил внимания... Да, верно! Позавчера вечером привратник заметил, что одна из служанок бродит по саду в неурочное время, под дождём. Он рассказал домоправительнице, и та подумала, что кто-то из девушек бегает к ограде на свидания. Но когда служанкам велели собраться в покоях, все оказались на месте, и одежда у всех была сухая. Так и не дознались, кто была та ослушница.
— И лица этой неизвестной служанки, конечно, никто не видел?
— Увы, нет. Она накинула на голову подол.
— Ясно, — вздохнул Сэймэй. — Что ж, если эта особа появится вновь, велите сторожам сразу задержать её, а не поручать заботам женской половины. Это всё, что я могу сейчас посоветовать. С вашего позволения... — Он поклонился, отступая к дверям.
— Сэймэй, — Моросукэ жестом остановил его. Хиромаса мог бы поклясться, что в голосе могущественного Правого министра звучала искренняя, едва ли не слёзная мольба. — Тебе ведь открыто будущее. Скажи, какая судьба ждёт моего внука?
Сэймэй повернул к нему восковое, серое от утомления лицо. Казалось, он с трудом удерживает глаза открытыми.
— Не извольте беспокоиться, — хрипло проговорил он. — Принц Норихира взойдёт на престол.
3.
— Что это значит?
Сохранить на лице спокойное выражение было несложно. Куда труднее оказалось удержать голос ровным — потому что сердце так и трепетало к груди, и дрожь подкатывала к горлу. Не от гнева, о, нет, — хотя Ёсицунэ и старался принять суровый вид, подобающий человеку, чьи приказы должны быть законом для вассалов.
Он не терпел пренебрежения долгом, но когда Кисанта крикнул со двора: "Вернулись! Госпожа Сидзука и Таданобу вернулись!" — его первым чувством было невыразимое облегчение. Словно затянулась кровоточащая рана в душе, которая саднила днём и ночью с тех пор, как он отослал Сидзуку. Ёсицунэ не мог даже рассердиться на ослушников — слишком велика была радость при виде их, живых и почти невредимых.
Разумом он понимал, что их возвращение не сулит ничего хорошего. Ещё несколько впустую потерянных дней, ещё меньше шансов для Сидзуки благополучно скрыться от глаз сёгуна и добраться к матери. Но сердце, глупое, безрассудное, как сердца всех людей в этом мире росы, заходилось от счастья. Ведь он думал, что не увидит их больше, — и теперь, когда они вернулись, не находил в себе сил оттолкнуть их снова.
И Сидзука, конечно, почувствовала это: вскинула глаза, улыбнулась робко, но с такой надеждой, что и камень бы растаял. А Таданобу всё не поднимал головы — так и замер, склонившись по-воински на одно колено, под хмурыми взглядами товарищей.
Ёсицунэ сдвинул брови. Со своими кэраями и с простыми слугами дзосики он всегда был ласков. Даже голоса не повышал без нужды — знал, что эти люди, прошедшие с ним всю войну, и без того подчинятся ему с любовью и охотой. Он мог бы многое простить Таданобу, чей брат пал в бою, своим телом заслонив Ёсицунэ от стрелы, — но нельзя было спускать с рук открытое нарушение приказа. Верность долгу — вот звено, что скрепляет узы, связывающие господина и вассала на множество жизней вперёд. А долг означает повиновение, и никак иначе.
— Таданобу, я велел тебе проводить Сидзуку к матери и ожидать моего возвращения в столице. Что помешало тебе выполнить приказ?
Самурай ещё ниже склонил голову, но не ответил. Молчание затягивалось, неловкое и давящее; Ёсицунэ ждал, стараясь не замечать умоляющего выражения на лице Сидзуки.
— Да что ты, язык проглотил, что ли? — не выдержал Бэнкэй. Сбежав с крыльца, он мощной рукой ухватил Таданобу за воротник и встряхнул, чуть не оторвав от земли. — Отвечай, когда господин спрашивает!
Прежде чем кто-то успел раскрыть рот, Сидзука вскочила на ноги.
— Он ни в чём не виноват! — выкрикнула она в лицо монаху. — Да, нам пришлось вернуться, но лишь потому, что враги преградили нам путь в столицу! — Она повернулась к Ёсицунэ, щёки её горели от гнева и смущения — это был первый раз, когда она осмелилась на такую вольность. — Господин мой, Сато Таданобу защищал меня по вашему слову, не щадя жизни. Он спас меня от воинов Тайра, хоть и был ранен, а после сражался со страшным оборотнем и победил его!
При слове "оборотень" воины зашумели. Опешивший Бэнкэй выпустил Таданобу, и даже Ёсицунэ не удержался от удивлённого "Что?"
— Это правда, — твёрдо сказала Сидзука, глядя ему в глаза. — В жилище горных отшельников, где мы хотели переночевать, был паук-оборотень, принявший обличье монаха. И спасли нас только милость Будды и отвага Таданобу.
Ёсицунэ спустился с крыльца и, отстранив Бэнкэя, встал перед Таданобу.
— Так всё и было? — спросил он. И, увидев, что самурай кивнул, добавил с упрёком: — Что же ты молчал?
— Я... был небрежен, — глухо проговорил Таданобу. — Позволил себя ранить и чуть не опоздал на помощь к госпоже. Из-за моей слабости она могла погибнуть. Я не знаю, чем могу искупить вину перед вами.
— Подними голову, — приказал Ёсицунэ. Таданобу подчинился, но по-прежнему избегал смотреть на господина прямо, прятал взгляд, словно от стыда. Усталость словно бы сделала его лицо суше и старше, черты заострились, а глаза были красны от бессонницы и дорожной пыли.
— После расскажете мне обо всём, — Ёсицунэ ласково улыбнулся ему и замершей в ожидании Сидзуке. — Особенно о самураях Тайра, на которых вы наткнулись. А сейчас отдыхайте с дороги и лечитесь, пока у нас есть время. Завтра решим, что делать дальше.
Таданобу поклонился, начал подниматься — неловко, с трудом удерживая равновесие. Бэнкэй подхватил его под руку и повёл в дом, где монахи разместили гостей. Остальные потянулись следом, и взволнованный шёпот летел впереди них. Только Сидзука осталась на месте, теребя завязки на рукавах.
— Ступай в дом, — коротко сказал Ёсицунэ. — Выспись и поешь, всё остальное подождёт.
Он не хотел позволять себе и ей слишком много нежности — к чему, если разлука всё равно неизбежна, днём раньше или днём позже? Просто как-то так вышло... как-то случайно вышло, что она шагнула к крыльцу мимо него, а он не успел отодвинуться; оба замерли в нерешительности, соприкоснувшись рукавами, — а потом их бросило друг к другу, притянуло невидимой и неодолимой силой, как железо к магниту.
Её щёки были солёными от слёз, волосы пахли дымом и смолой. От тягот, пережитых за последний месяц, она похудела, суйкан висел складками на тонких плечах, и стянутый мужским поясом стан ещё выглядел по-девически стройным. Она была сильной в пути, она никогда не жаловалась на трудности, но сейчас, в его объятиях, казалась такой хрупкой, что страшно было сомкнуть руки — словно пойманный птенец прижался к его груди, ища защиты и тепла...
У него было много женщин — одних влекла его красота, унаследованная от матери, других — слава и богатство, добытые мечом; но лишь одна из всех прикипела к сердцу, лишь с одной он не смог расстаться, покидая столицу. Если бы знал, как скоро изменит ему удача, не давал бы воли чувствам. А теперь уж поздно: срослись корнями, как два деревца, и не расплести ветвей. Только рубить — по живому, не щадя себя и её...
...Опомнился, осторожно взял за плечи, отстранил её на длину вытянутой руки.
— Ступай в дом, — повторил он, не глядя в заплаканные и счастливые глаза. — Тебе нужен отдых.
Она отступила, покорно опуская руки. Уже не рвалась к нему — только дышала прерывисто, смиряя плач.
— Господин Ёсицунэ... вы гневаетесь на меня?
"Разве я могу гневаться на тебя, Сидзу, покой моего сердца?" — он хотел бы сказать это вслух, но не мог. Слова любви были бы сейчас солью на свежую рану, и он только покачал головой, спеша оборвать разговор.
— Господин... — Сидзука замешкалась, отвязывая что-то от пояса, потом поклонилась и двумя руками протянула Ёсицунэ знакомый мешочек из золотой парчи. — Позвольте вернуть вам это.
Он взял парчовый свёрток, не спрашивая, — и так знал, что там внутри.
— Не сочтите за пренебрежение, — тихо сказала Сидзука. — Но путь наш был опасен, и я чуть не потеряла Хацунэ. После того, что с нами было, я боюсь, что не смогу сохранить его должным образом. Не годится, чтобы барабанчик, подаренный государем-иноком, бесславно пропал в дороге, поэтому прошу вас, господин мой, оставьте его при себе — на удачу. А самый дорогой ваш подарок и так со мной, — она безотчётно коснулась кисточек на поясе, — и я молю всех богов, чтобы мне хватило сил сберечь хотя бы его.
Ёсицунэ тронул ткань — она казалась тёплой, то ли от солнечных лучей, то ли от рук Сидзуки. Он предпочёл бы отдать Хацунэ ей. В этом было что-то правильное — кто более достоин владеть драгоценным цудзуми, чем прославленная в Восьми Пределах танцовщица? Но в словах Сидзуки тоже была своя правота: он поступил необдуманно, вручив ей этот подарок.
Память некстати явила ему образ женщины. Не Сидзуки, другой — в промокшей до нитке богатой одежде, со спутанными, как морские водоросли, волосами, с лицом, на котором слёзы и морская вода размыли остатки белил и туши, белыми и чёрными каплями падая с дрожащего подбородка. Она плакала, распростёршись на мокрых досках палубы — чудом спасённая от гибели, она плакала от отчаяния, что ей не дали умереть. Хранительница священной яшмы предпочла бы утопиться вместе с сокровищем, лишь бы не оставлять его в руках врага.
Конечно, барабанчик, даже если им владели императоры, не сравнится по ценности с Тремя Священными Реликвиями. Но всё равно — ни бросить при бегстве, ни потерять, ни продать. Великий дар — и великая обуза в долгом и трудном пути.
— Хорошо, — сказал он, вложив в голос как можно больше ласки. — Пусть Хацунэ остаётся у меня. А ты — ты храни наше общее сокровище.
4. (235 лет назад)
Наверное, со стороны Хиромасы это было не очень вежливо — набиваться в гости так поздно вечером, когда хозяин дома устал и отнюдь не расположен к увеселениям. Но он чувствовал, что Сэймэю сейчас нужно чьё-то присутствие рядом... нет, не чьё-то, а именно его, Хиромасы. Он не знал, откуда явилось это чувство, и не задумывался над тем, как ему удаётся предугадывать желания Сэймэя — просто принимал это как должное. И разве не так всегда бывает у друзей, который год делящих между собой тревоги и радости?
А Сэймэй, похоже, и впрямь умаялся не на шутку. К еде не прикоснулся, сгорбился у жаровни, на плечи зимнее платье набросил. Даже сёдзи раздвигать не велел, хотя обычно распахивал их настежь в любую погоду и любовался то цветением диких трав в своём неухоженном саду, то осенним туманом, то снегопадом. И холода словно бы не замечал — а теперь вот, надо же...
Хиромаса взял щипцы, разворошил угли, чтобы горели жарче. Сэймэй поднял голову, будто очнулся от дремоты; по бледному лицу скользнул тёплый отсвет огня, а следом за ним — и улыбка.
— Выпей-ка, — Хиромаса поднял кувшинчик с подогретым сакэ, плеснул в чашку щедро, до краёв. — Изнутри тоже греться надо.
Сэймэй принял чашку, не споря, пригубил хмельное питьё. Хиромаса налил себе, выпил одним духом и крякнул от удовольствия — так славно потеплело в животе. Сушёные рыбки — тонкие, хрусткие, в корочке морской соли — лежали на глиняной тарелке горкой; Хиромаса ухватил верхнюю за хвост и разломил. Сэймэй глянул на него — и тоже потянулся за закуской.
Не счесть, сколько раз они сидели в этой комнате, попивая сакэ и рассуждая обо всём на свете — от старых хроник, повествующих о вещах удивительных и необыкновенных, до свежих придворных сплетен и новостей, от туманных путей искусства Инь-Ян до сияющего величия Закона Будды. Сколько их прошло, этих дорогих сердцу вечеров, оживлённых выпивкой, музыкой и дружеской беседой...
А сейчас вот, хоть убей, не клеился разговор. Не получалось, как прежде, радоваться успешному завершению дела — потому что Хиромаса понимал: это ещё далеко не конец. Три обряда провёл Сэймэй в усадьбе на Девятой линии, считая сегодняшний. Трижды за один месяц он изгонял нечисть из дома Правого министра, и каждый раз это давалось ему всё с большим трудом — и Хиромаса не мог без тревоги думать о том, что может случиться, если силы колдуна однажды иссякнут.
Пока он предавался мрачным размышлениям, горячее сакэ и закуска всё-таки сделали своё дело — лицо Сэймэя понемногу обрело живой цвет, глаза заблестели, скованность движений пропала. Ватная накидка сползла на одно плечо, и он не стал её поправлять. Придвинулся поближе к столику, расположился в своей излюбленной позе, опираясь на руку — только веер вытащил из-за пояса, чтобы не мешал.
— У тебя новый веер, вроде бы? — По правде говоря, Хиромаса заметил это ещё во время обряда, но тогда, само собой, не стал пускаться в расспросы, а теперь вот заметил — и вспомнил. — Можно взглянуть?
Сэймэй протянул ему сложенный веер. Хиромаса бережно принял дорогую вещицу, развернул и цокнул языком от восхищения. По зелёной бумаге, переходящей плавными разводами из мохового оттенка в светлый травяной, раскинулись во все стороны золотые сосновые ветки — каждая хвоинка прорисована тоньше волоска. От лёгких можжевеловых планок тоже исходил едва уловимый хвойный аромат, и скреплены они были золотым стержнем.
— Великолепная работа, — с чувством сказал Хиромаса. — Кто же мастер? Я тоже хочу заказать себе такой.
— Этому мастеру ты вряд ли сможешь сделать заказ, — усмехнулся Сэймэй. — Веер мне подарила мать.
— Неужели? — Хиромаса поспешно сложил веер и даже отвёл руку подальше. — Так это что, волшебная вещь?
— Смотря в чьих руках. Но ты не бойся, смотри, сколько угодно. Тебе — можно.
Чувствуя затаённую щекотку в кончиках пальцев, Хиромаса раскрыл веер и снова вгляделся в изящные золотые узоры — с любопытством, но и с почтительной опаской. Конечно, эта вещь не могла быть обыкновенной, раз ею владела госпожа Кудзуноха, знаменитая кицунэ из леса Синода. И не зря Сэймэй сегодня воспользовался именно этим веером, изгоняя демона. Наверняка на нём пребывает благословление могучих богов — может быть, даже самой Инари. И сосновый узор — добрый знак, пожелание долголетия... хотя что такое долголетие для кицунэ?
— Сэймэй, а сколько живут лисы-оборотни? Правда ли, что тысячу лет?
— Бывает, что и дольше, — спокойно отозвался Сэймэй. — Одна матушкина подруга разменяла девятый век — и вовсе не считает себя старухой.
Хиромаса радостно улыбнулся.
— Значит, и ты тысячу лет проживёшь, да?
— Не знаю, — Сэймэй пожал плечами. — Я ведь наполовину человек...
— Но всё-таки, на другую половину...
— Может быть, Хиромаса. Может быть.
Хиромаса протянул ему веер. Налил себе сакэ и поднял чашку двумя руками.
— Твоё здоровье, Сэймэй. Почтенная твоя матушка этим подарком пожелала тебе жить тысячу лет, а я скажу — живи и две тысячи! — И выпил одним духом.
Сэймэй смотрел на него с грустной улыбкой. Потом развернул веер и негромко прочёл:
С кем же буду тогда
дружить в изменившемся мире,
если сосны — и те
в Такасаго меня не встретят
у источника шумом приветным?
Хиромаса сник. Вот так всегда — хотел подбодрить друга, порадовать, а вместо этого напомнил о плохом. О том, что сам Хиромаса смертен, как все люди, и, значит, из них двоих именно Сэймэю придётся испить горькую чашу — пережить смерть друга. Уходить тяжело, а провожать того, с кем сроднился душой — ещё тяжелее...
Он улыбнулся натужно, пытаясь превратить неловкость в шутку.
— Экий ты сегодня мрачный, Сэймэй. Устал, наверное, а тут я со своими разговорами... Тяжело сегодня пришлось, да?
— Ничего, — Сэймэй рассеянно взмахнул веером, разгоняя дымок над жаровней. — Дальше будет труднее.
— А всё-таки, Сэймэй, как ты думаешь, кто она? Ну, эта неизвестная служанка?
Сэймэй усмехнулся как-то отстранённо, словно бы не Хиромасе отвечая, а собственным мыслям.
— Почему ты думаешь, что это обязательно "она"? Вполне может оказаться, что это был мужчина.
— То есть, — Хиромаса помотал головой, пытаясь привести мысли в порядок. Сэймэй это умел — одной фразой повергнуть собеседника в полное замешательство. — Ты хочешь сказать, что эта служанка — переодетый мужчина?
— Я хочу сказать, что самый простой способ попасть в усадьбу Кудзё и пройти по саду невозбранно — это переодеться служанкой. Женщина, прикрывающая лицо, ни у кого не вызовет подозрений, в отличие от мужчины, которого обязательно остановят и доспросят. А прислужниц у господина Кудзё столько, что сторожа, конечно, не помнят их всех поимённо. Вот почему искать мнимую служанку среди женщин бесполезно. Любой, кто замыслил проникнуть в дом, оделся бы именно так.
— Ну, хорошо, — сдался Хиромаса. — Но тогда получается, что нам вообще ничего не известно о злоумышленнике!
— Почему же? Нам известно, у кого есть причины желать смерти Моросукэ.
Хиромаса безнадёжно махнул рукой.
— Таких людей слишком много. Господин Кудзё прав — ему завидует половина высшего двора. Если принц Норихира взойдёт на престол, влияние Моросукэ станет огромным, а это не по душе тем, кто стоит у трона сегодня. Мотоката и его дочь мертвы, — тут он не удержался от короткого вздоха, — но в Совете ещё хватает тех, кто был бы рад избавиться от Моросукэ, прежде чем он станет дедом правящего императора.
— Допустим, — Сэймэй потянулся за кувшинчиком, изящно придерживая широкий рукав. — Допустим, что Моросукэ умрёт. Кто окажется на его месте?
— В каком смысле? Пост Правого министра займёт, скорее всего, его племянник, господин Акитада. Или, может быть...
— Нет, я имею в виду — кто окажется ближе всех к новому императору? К чьим речам станет прислушиваться юный Тэнно, когда ему потребуется совет и наставление? Кто сможет вместо Моросукэ претендовать на пост канцлера — или регента, если Норихира получит трон, не достигнув совершеннолетия?
— Хм... — Хиромаса призадумался, перебирая в уме родичей наследного принца. — Наверное, старший брат Моросукэ. Левый министр Фудзивара-но Санэёри, господин Оно-но-мия, думаю.
— Вот, — удовлетворённо сказал Сэймэй, поднимая чашку. — Видишь, ты сам назвал имя.
— Что? — Хиромаса изумлённо взглянул на друга. — Сэймэй, ты так не шути!
— Какие уж тут шутки... Ты верно сказал — при дворе много людей, желающих смерти Моросукэ. Но лишь одному из них эта смерть по-настоящему выгодна. Остальные просто получат в регенты старшего Фудзивара вместо младшего — невелика разница.
— Нет, — Хиромаса решительно помотал головой. — Сэймэй, ну что ты, в самом деле? Они же братья!
— Только по отцу.
— И что?
Сэймэй покачал чашку в ладони.
— Сыновья, рождённые в одной семье — соперники с колыбели, особенно если у них разные матери. Младший тщится догнать старшего, который вечно впереди — и по силе, и по знаниям, и по чинам. Старший завидует младшему, которого больше ласкают и балуют в семье. Но хуже всего, когда между братьями начинается соперничество за власть. Ревность отца, обойдённого сыном, ревность учителя, проигравшего собственному ученику, — всё меркнет по сравнению с ревностью старшего брата, вынужденного уступить дорогу младшему. Это чувство может толкнуть человека на страшные дела, даже если на кон брошен куда меньший приз. А между братьями Фудзивара сейчас лежит ни много ни мало — возможность править страной через плечо Сына Неба. И ты думаешь, что какие-то родственные узы способны удержать Санэёри, когда перед ним открывается прямой путь к вершине?
— Сэймэй... — Хиромаса беспомощно развёл руками. Он и рад был бы возразить — да все возражения рассыпались, как сырой песок, под тяжестью слов Сэймэя. — Но нельзя же подозревать человека только потому, что ему выгодна смерть Моросукэ.
— Не только. — Сэймэй опустил ресницы, словно размышляя, стоит ли говорить дальше. — За последние два месяца в столице погибли девять человек.
— Что? — Хиромаса резко поднял голову. — Когда? Почему мне не доложили?
— Бродяги. Нищие. Неприкасаемые. Кто докладывает о таких? Кто вообще их считает, живых или мёртвых? Уж точно не городская стража. — Голос Сэймэя налился уксусом. — А они умирают довольно странно — тела почти невредимы, но истощены, словно жертвы месяцами постились и почти не пили воды. И у каждого небольшая ранка на плече, на шее или на руке.
— Это демон?
— Это оборотень. И я даже знаю, какой именно. Но подобные твари не обитают в городах, они предпочитают леса и горные ущелья. А этот поселился прямо у нас под носом — и я не могу его выследить.
— Не может быть! — Хиромаса насупился. — Чтобы ты да не справился? Ты ведь любую нечисть на чистую воду выводишь!
— Да, если нечисть обитает в своём логове, — поправил Сэймэй. — Но этот оборотень появляется прямо в городе и исчезает, не потревожив защитных барьеров вокруг столицы. И он поселился не в западной половине, среди заброшенных домов и развалин. Все жертвы найдены на расстоянии двух-трёх кварталов от усадьбы Оно-но мия, куда мне, сам понимаешь, ходу нет.
Хиромаса открыл рот и молча закрыл.
— Если же ты спросишь, какое отношение имеет оборотень к порче, наведённой на дом Моросукэ, — продолжал Сэймэй, словно не замечая его смятения, — то я отвечу: высшие оборотни, как тебе известно, не только умеют менять облик, но и искусны в колдовстве. Пример сидит сейчас перед тобой.
— Сэймэй!
— Я всего лишь хочу сказать, что колдун-оборотень — не такая уж редкость, как может показаться с первого взгляда. И именно они наиболее опасны, потому что, в отличие от диких оборотней, обладают человеческой расчётливостью и умело сочетают колдовство с природными способностями. Если Санэёри привлёк на свою сторону такого помощника, то дни Моросукэ сочтены. Очень скоро они добьются своего.
— Но ты же говорил, что принц Норихира...
— Взойдёт на престол, да. Но Моросукэ не доживёт до этого дня.
Хиромаса не успел поставить чашку — рука дрогнула, тёплое сакэ плеснуло через край.
— Ты уверен?
Сэймэй наклонил голову.
— Я вопрошал звёзды о его судьбе. Он уйдёт, не прожив полного круга лет. Не увидит воцарения внука и не успеет насладиться регентской властью.
— Значит, что бы мы ни делали — нас ждет неудача?
Колдун отвернул голову к плечу и ничего не сказал.
— Ты... — Хиромаса помялся. — Ты что, хочешь бросить это дело?
Сэймэй не ответил. Потянулся за кувшинчиком, налил — всё с тем же безразлично-задумчивым видом.
— Прекрасно, — буркнул Хиромаса, пытаясь побороть нарастающую злость. — Действительно, зачем утруждаться? Если ему на роду написано умереть — какой смысл тратить силы, защищая его?
Молчание Сэймэя только распаляло его.
— Какой вообще смысл во всём этом, а, Сэймэй? Подумаешь, людей убивают... велика важность! Люди всё равно смертны, так какая разница? Да? Так, что ли?
Сэймэй издал короткий смешок.
— Ох, Хиромаса, — его мягкий голос мгновенно сгладил раздражение, как масло сглаживает бушующие волны. — Меня всегда поражает, с каким пылом ты всегда бросаешься в бой, не разобравшись толком, кто твой противник.
— Левый министр, разве не так? О... — Хиромаса сглотнул.
— Вот именно. Ты готов заступить дорогу одному из трёх самых могущественных людей этой страны? Ты, Минамото-но Хиромаса, кавалер пятого старшего ранга, командир Правой дворцовой стражи — готов бросить вызов самому Левому министру?
Не дожидаясь, пока Хиромаса соберётся с духом и скажет "да", Сэймэй продолжал:
— Я знаю его силу, и он знает мою. Я пока ничего не могу ему сделать, но и он не в силах мне повредить. При дворе я защищён лично императором, вне двора — своим колдовским даром. А вот ты, мой дорогой Хиромаса, уязвим со всех сторон. Честно говоря, именно тебе было бы разумнее "бросить это дело", как ты выразился.
— Я не боюсь! — вспыхнул Хиромаса
— А я боюсь, — отрезал Сэймэй. — Не за себя.
— Ладно, — признал Хиромаса. — Мне немного... не по себе. Но, Сэймэй, я не могу отступить. И дело тут не в самолюбии. Я ведь... я тоже имею право бояться за тебя, как ты думаешь?
— Хиромаса... — Сэймэй, кажется, хотел что-то добавить, но вдруг отвёл взгляд. — Ладно. Только обещай, что будешь осторожен. Мы вступаем в игру, где ошибка может стоить головы.
5.
Холодным и туманным выдался этот рассвет, неохотно поднималось солнце из-за восточных вершин, чтобы окунуться в тусклое небо, где облака бежали под ветром серыми грядами, как барашки по штормовому морю. И на душе у Ёсицунэ было так же пасмурно, и мысли текли невесёлой чередой, под стать облакам.
Радость от возвращения Сидзуки оказалась кратковременной, хоть и обжигающе-яркой. Вчерашний вечер пролетел незаметно за ужином и разговорами: слушали рассказ Сидзуки о битве с оборотнем — а рассказывать она умела, и речь сложила красиво, будто песню, так что воины только ахали и головами качали. Подступили с расспросами и к Таданобу, но тот был немногословен, то ли от усталости, то ли от смущения, а потом и вовсе испросил разрешения удалиться, сославшись на лихорадку от ран. Остальные сидели допоздна, вспоминая страшные истории о колдунах, нечистой силе и вообще обо всём удивительном и необыкновенном. Помянули и славного Минамото Ёсииэ, что воевал с мятежными Абэ, сведущими в колдовстве, и с великаном Рёдзо, который умел напускать на врагов туман; не забыли и о чудесах, явленных накануне битвы в проливе Дан-но-ура, и о том, как Сидзука танцевала для Восьми царей-драконов и вызвала своим танцем дождь.
И много, много историй было рассказано в тот вечер, пока они сидели в гостевом доме, и легко было у всех на душе, словно они опять пировали в столичной усадьбе Хорикава, ещё не будучи ни беглецами, ни мятежниками.
Но вечер прошёл, и настало утро, а вместе с ним — и необходимость принимать решение. Оттого и мрачен был Ёсицунэ, оттого и лежала тень на его лице.
Оставлять Сидзуку при себе было нельзя — горы не место для беременной женщины. Сейчас Ёсицунэ и его люди находились в сносных условиях, с соизволения настоятеля Хогэна отдыхая в долине Срединной обители храма Дзао, но такое благоденствие не могло продолжаться долго. Задерживаться здесь было опасно — Ёсицунэ и так уже рискнул больше необходимого, положившись на доброе отношение ёсиноских монахов и их главы. Но обитатели горных храмов вовсе не отрезаны от мира и прекрасно знают, куда дует ветер в долинах. В любую минуту Хогэн может решить, что дружить с сёгуном безопаснее, чем с его опальным братом — и тогда те же монахи, что приносят гостям рис, чечевицу и сакэ, придут сюда с мечами и стрелами.
Значит надо уходить, самое позднее, завтра — когда Таданобу немного отдохнёт и восстановит силы. Но что делать с Сидзукой? Она, конечно, захочет последовать за ним, но это совершенно исключено. Если из долины придётся прорываться с боем, не лучше ли будет оставить её в обители? Как бы ни относились монахи к самому Ёсицунэ, на прославленную Сидзуку они не поднимут руки — остерегутся позора. Возможно, её отошлют к Ёритомо, как почётную пленницу — но, по крайней мере, останется жива...
А в радость ли ей будет такая жизнь?
И что станет с ребёнком? Если узнают, что Сидзука беременна от Ёсицунэ — её убьют просто так, для надёжности. Не настолько глуп и мягкосердечен камакурский владыка, чтобы оставлять на земле потомство брата, которого он сам сделал своим врагом.
Как всегда, при мысли о брате где-то под вздохом шевельнулась тупая боль. Если верить мудрецам, именно там пребывает чувствующая часть души в человеческом теле. Ёсицунэ верил — что, как не душа, может так болеть при воспоминании о несправедливости, об обманутых надеждах, о растоптанных узах родства?
Парчовый мешочек с Хацунэ лежал у его колен. Ёсицунэ распустил шнур, раскрыл мешок и взял в руки невольного виновника своего изгнания.
Он помнил день, когда впервые прикоснулся к нему — это было после битвы при Ясима. Отступающие в беспорядке воины Тайра бросали оружие и ценности, и среди оставленных сокровищ оказался этот цудзуми — с виду просто дорогая безделушка из сандала, кожи и шёлковых шнуров. Ёсицунэ отослал его в Камакуру вместе с остальной добычей, даже не догадавшись, что в его руках побывал легендарный Хацунэ — "Изначальный звук", барабанчик, услаждавший слух императоров от Сиракавы до Сутоку.
Во второй раз он увидел свой бывший трофей уже в столице, на аудиенции у государя-инока. Из Камакуры барабанчик был с почётом возвращен во дворец — и здесь пожалован Ёсицунэ в награду за доблесть.
Он принял подарок с трепетом — ведь до сих пор барабанчиком владели отпрыски императорского дома, а кроме них — только Тайра, в надменном ослеплении замыслившие подняться выше всех и встать на ступенях трона. Ныне же Тайра были разбиты, их гордые стяги втоптаны в песок Ити-но-тани и потоплены в волнах Дан-но-ура; и государь-инок, вручив Хацунэ новому защитнику столицы, как бы утвердил его победу, возвращая роду Минамото славу, утраченную в смуте годов Хогэн и Хэндзи.
Ёсицунэ радовался без всякой задней мысли, полагая, что его почёт — это почёт всего дома Гэн. Но кому-то показалось, что государь-инок слишком уж благоволит молодому хогану. Кто-то заподозрил, что Двор видит в Ёсицунэ союзника, который будет более удобным и послушным сёгуном, чем его старший брат.
И Ёритомо донесли, что вместе с подарком Ёсицунэ получил от Двора тайный приказ — ударить по брату, как он ударяет в этот барабанчик.
... Конечно, дело было не в Хацунэ. Не будь злополучного барабанчика, Ёритомо нашёл бы другой предлог, чтобы обвинить его в измене и в посягательстве на власть. Судьба младшего брата была решена заранее — и не в столице, где он получил Хацунэ из рук государя-инока, а в далёкой Камакуре, где сёгун вложил в руки Тосанобо отделанную серебром нагинату, повелев украсить её остриё головой Ёсицунэ.
Едва ли Ёритомо рассчитывал, что Тосанобо справится с поручением. Не так-то просто добыть голову, которую все войска Тайра не смогли снять с плеч, сколько ни пытались. Тосанобо был обречён — как стреле, посланной между сходящимися для боя кораблями, ему суждено было упасть в пучину, не достигнув цели; но его смерть послужила сигналом к началу сражения. Как судья и наместник столицы, Ёсицунэ обязан был казнить Тосанобо за покушение — и тем самым развязать руки Ёритомо, дав ему более весомый повод для обвинений, чем сплетни и россказни клеветников.
Он взял Хацунэ в руки со смешанным чувством горечи и опустошения. Пока их отношения с братом удерживались на грани холодной враждебности с одной стороны и молчаливой обиды — с другой, он избегал прикасаться к барабанчику. Благоговел перед старинным инструментом, но ни разу не играл на нём — словно, ударив по Хацунэ, он и впрямь необратимо разрушил бы остатки былой дружбы.
Но Ёритомо нанёс удар первым. Не по коже барабанчика — по дому брата; и былые надежды на примирение теперь казались Ёсицунэ нелепыми и наивными.
Он прижал барабанчик к плечу, подышал на тонкую светлую кожу, увлажняя её своим дыханием, и легонько ударил по ней ладонью. Хацунэ отозвался коротким сухим стуком, похожим на презрительный смешок. Ёсицунэ ударил ещё дважды, натягивая другой рукой цветные шнуры оплётки. На этот раз голос барабанчика разбился на два тона, в которых отчётливо прозвучало: "Ду-рак".
Размер: 23 700 слов
Пейринг/Персонажи: Абэ-но Сэймэй|Минамото-но Хиромаса, Минамото-но Ёсицунэ/Сидзука-годзэн, Сато Таданобу, Мусасибо Бэнкэй, Кудзуноха и другие
Категория: джен, гет, броманс
Жанр: AU, мистика, приключения, ангст, херт-комфорт
Рейтинг: PG-13
Предупреждения: насилие, смерть персонажа
От автора: Написано для команды Абэ-но Сэймэя на ФБ-2016. Идея родилась после прочтения краткого содержания (увы, другого источника информации не нашлось) пьесы "Ёсицунэ и тысяча вишневых деревьев". История лиса-оборотня, охотящегося за волшебным барабанчиком, выглядела очень многообещающе, но в процессе проработки материала изначальный замысел развернулся почти на сто восемьдесят градусов.
А ещё это второй из моих текстов, к которому есть иллюстрация. Замечательный художник Ивандамарья Яиц нарисовала мне Сэймэя, творящего обряд очищения!

На втором подъёме Таданобу начал сдавать. Само собой, он не жаловался — только крепче стискивал зубы да с каждым шагом тяжелее опирался на копьё, что служило ему костылём. Но к тому времени, как они выбрались со склона на ровное место, лицо воина стало уже совершенно серым, и дыхание ходило в горле со свистом, как лезвие по точильному камню.
Сидзука знала, что он не попросит отдыха, пока не упадёт без сил, а когда упадёт — будет уже поздно. Поэтому она остановилась сама и, придержав Таданобу за рукав, указала на редкие красные пятнышки, оставшиеся за ним на тропе.
— Боюсь, что враги быстро найдут нас по этому следу, — сказала она. — Присядьте здесь под деревом, я стяну повязки потуже.
Таданобу ничего не сказал в ответ, но подковылял к дереву и неуклюже опустился на узловатое сплетение корней, наполовину вымытых дождями и снегом из каменистой почвы. Сидзука сбросила наземь котомку и присела рядом у его ног. Быстро распустила завязки и сняла набедренник, чтобы взглянуть на рану. Так и есть — полоски ткани, которыми она перевязала ногу Таданобу, намокли и ослабли, и штанина до колена пропиталась кровью.
Перетянув рану заново, она приладила набедренник на место и принялась осматривать руку Таданобу. Особой нужды в этом не было: стрела, пронзившая кольчужный рукав, ушибла плечо и вбила под кожу концы разорванных стальных звеньев, но глубоко в плоть не вошла. Рана кровоточила не так сильно, да и ходить не мешала, но Сидзука всё же проверила повязки, давая Таданобу ещё немного времени на передышку. Совсем немного — потому что они не могли себе позволить долгого отдыха. Один Будда знал, насколько им удалось опередить погоню и много ли ещё предстоит пройти до конца дня. К закату они должны были найти хоть какое-нибудь людское жильё и либо посулами, либо угрозами напроситься на ночлег. Без помощи и укрытия на ночь у раненого мало надежды выжить — это они понимали оба.
Для виду она поправила повязку на руке Таданобу и опустила наплечник на место. В который раз подумалось, что ему было бы намного легче идти без всей этой тяжести, без наплечников и панциря из дублёной кожи, без латных набедренников и рукавов, плетёных из железной проволоки, — но Сидзука знала, что воин ни за что не расстанется с доспехами. Как не бросит и второй меч, подарок господина Ёсицунэ. Как и сама она, даже умирая от усталости, не бросила бы драгоценный барабанчик-цудзуми, который господин вручил ей на прощание.
А между тем не было похоже, чтобы отдых сильно подбодрил самурая. Поднимаясь, он изо всех сил навалился на копьё, и рука, сжимавшая древко, заметно дрожала. Сидзука подставила было плечо, но Таданобу молча мотнул головой и выпрямился сам — лишь лицо непроизвольно дёрнулось, когда он перенёс вес на раненую ногу.
Он осилил целых три или четыре шага, прежде чем Сидзука обогнала его и встала на пути.
— Если вы стыдитесь показать слабость перед женщиной, — упрямо проговорила она, — то давайте забудем, что я женщина. На мне мужская одежда, я ношу оружие, как вы, и мы служим одному господину. Будь я отроком из его дома — разве вы отказались бы от моей помощи?
Таданобу и на этот раз ничего не сказал — но, помедлив, всё-таки переложил копьё в левую руку и не воспротивился, когда Сидзука забросила его правую руку себе на плечи. И только через десяток шагов разлепил губы:
— Простите.
— Не стоит, — выдохнула она. Идти, удерживая на себе даже часть веса рослого мужчины в доспехах, было нелегко, и речь против воли выходила отрывистой. — Это я должна просить прощения. Без меня вы не оказались бы здесь. И не попали бы в засаду.
— Я о другом. — Таданобу тоже с трудом переводил дыхание — ронял слова порознь, с долгими промежутками. — Я был среди тех, кто... советовал господину отослать вас. Мне казалось, так будет лучше для всех. Я думал, ваш ребёнок... может быть, вам удастся его сберечь. Ведь удалось же матушке господина... спасти своих детей. Вдруг вам повезёт... и род господина не прервётся...
Сидзука крепко закусила губу, чтобы не застонать от отчаяния. Да, госпожа Токива спасла своих детей. Выкупила их жизни своим телом, разделив ложе с убийцей мужа. Но Повелитель Камакуры тоже знает эту историю и именно поэтому не повторит ошибки Киёмори, не оставит в живых потомков брата, ставшего врагом. И ни унижением, ни позором Сидзука не вымолит у него пощады для нерождённого ребёнка Куро Ёсицунэ.
Остаться рядом — смерть, и уйти — тоже смерть. Так ей казалось, когда она, слепая от слёз и полумёртвая от горя, уходила из монастыря Дзао, повинуясь приказу любимого — возвращаться в столицу. Но опасность пришла не от воинов сёгуна, а от тех, кого уже не считали угрозой: от выживших вассалов Тайра, устроивших засаду на перевале.
— Я поклялся доставить вас домой живой и невредимой, — Таданобу оступился на покатом камне и навалился ей на плечо, явственно скрипнув зубами. — А теперь не знаю, смогу ли хотя бы вернуть вас к господину.
— Если бы не вы, я уже была бы мертва. — Сидзука ухватилась свободной рукой за пояс самурая, помогая ему удержать равновесие. — А пока мы оба живы, помолимся, чтобы нам благополучно добраться до Срединной обители.
Тропа перерезала отлогое плечо горы и пошла вниз, но легче не стало. Таданобу упирался концом копья в каменистые наплывы, чтобы удержаться на крутом спуске, но его всё равно шатало, как дерево в бурю, и у Сидзуки поминутно обрывалось сердце. Вот-вот подведёт, оскользнётся нога в мокром от крови сапоге — и Таданобу покатится вниз, против воли увлекая Сидзуку за собой. Страшно умереть в диком месте, без поминальной молитвы и даже без могилы, где одни только стервятники приберут остывшие тела...
Таданобу остановился так резко, что Сидзука от неожиданности вцепилась в него обеими руками. Но он не собирался падать — наоборот, выпрямился и указал копьём куда-то вперёд и вниз.
— Боги услышали нас, — через силу выдохнул он.
Сидзука проследила его взгляд. Склон горы, уже одетый сумерками, тонул в буйных зарослях бамбука и молодых криптомерий. Тропа уходила в эти заросли и терялась без следа. Но там, дальше, среди густой зелени виднелось более светлое пятно — крытая соломой кровля. И в вечереющее небо, почти невидимый на таком расстоянии, тянулся прозрачный столбик дыма.
Как оно всегда и бывает, путь до желанного крова оказался дальше и труднее, чем мерещилось при взгляде сверху. К тому часу, как они добрались до рощи, солнце уже село, и пришлось брести через заросли впотьмах, кланяясь острым веткам и спотыкаясь о корни. Когда вконец измученный Таданобу наткнулся на поваленный ствол и упал, Сидзуке показалось, что он больше уже не поднимется. Но он встал, хотя из-под сбившихся повязок снова потекла кровь, и прошёл последние две или три сотни шагов, отделявшие их от цели.
Это была не одна, а целых три хижины, построенные на небольшой вырубке возле ручья. Когда-то здесь расчистили поляну и из нарубленного дерева возвели три крепкие кельи, но это, как видно, случилось уже давно. С тех пор молодая поросль затянула вырубку и подступила вплотную к постройкам, а сами кельи осели, почернели и обросли мхом. Похоже, у тех, кто проходил аскезу в этой глуши, уже не хватало сил чинить и подновлять своё жильё — либо сами отшельники уже отправились в Западный рай, а в их кельях поселился кто-то менее праведный и более ленивый.
"Только бы не разбойники", — успела подумать Сидзука, когда покосившаяся дверь ближайшей хижины отворилась, и наружу вышел монах с горящей масляной плошкой в руке.
Не каждый, кто носит рясу и оплечье, безобиден. В нынешние беззаконные времена монастырская братия частенько наводила на мирян побольше страху, чем кичливые воины Тайра или отчаянные сорвиголовы Минамото. Да что там долго вспоминать — тот же Бэнкэй, несмотря на монашеское звание, отличался крутым нравом и нечеловеческой силой, а уж в драке, да с нагинатой в руках, один стоил целого отряда. Повстречать такого — всё равно что на тигра в чаще наткнуться.
Но здешний насельник не тянул даже на четверть Бэнкэя. Тощий, как жердь, и древний на вид, как эта гора, он кутался в обтрёпанный чёрный балахон, вылинявший от долгой носки. Его безволосая голова по-черепашьи выступала вперёд, словно тонкой жилистой шее было не под силу удержать её вес. Морщинистому лицу отнюдь не добавляли красоты старые рубцы от оспы — две заросшие ямки над бровями, две на щеках, одна на переносице и ещё одна прямо в середине лба. Глаза монаха, тусклые и белёсые, казались словно бы затянутыми бельмами; в первое мгновение Сидзука подумала, что он слеп — но нет, взглянув на неё, монах моргнул сухими полупрозрачными веками и прищурился, поднимая огонёк повыше.
— Да славится имя Будды, — сказала Сидзука. Ей, умелой певице, не составило труда подделать голос под более низкий, юношеский, а хрипотца от усталости и сорванного дыхания лишь добавила достоверности. — Приюти нас на ночь, святой инок.
Мутновато-светлые глаза отшельника оглядели с ног до головы сначала её, затем Таданобу. Задержались на набедреннике, из-под которого свисал конец окровавленной тряпки, и Сидзука поспешила объяснить:
— На нас напали разбойники в горах. Прости, что потревожили твоё уединение, но моему старшему брату нужна помощь.
Отшельник склонил голову и чуть посторонился, освобождая вход в келью.
— Входите, господин воин, — проговорил он медленным скрипучим голосом, словно заржавевшим от долгого молчания. — Моё ложе холодно и жёстко, но всё же лучше, чем эти камни. Я осмотрю ваши раны. А вы, юный господин, ступайте в ту хижину да раздуйте очаг. Мне нужен кипяток для заваривания целебных трав, а вам — плошка горячего проса.
Сидзука незаметно перевела дыхание. Похоже, этот монах не водил дружбы с побеждёнными Тайра, да и вообще мало заботился о делах внешнего мира — иначе не преминул бы хоть спросить, чью сторону держат два вооружённых гостя, заявившиеся к нему на ночь глядя.
Таданобу, собрав последние силы, прошёл в хижину и опустился на травяную циновку, служившую монаху постелью. Отшельник проковылял следом, пристроил светильник на полу, сел подле раненого и спокойно принялся развязывать шнуры его доспехов.
В дальней хижине было темно и дымно, в очаге сквозь слой пепла мерцали красноватым жаром угли. Сидзука сбросила котомку, отыскала у очага старый котелок и вышла наружу. На всякий случай заглянула через приоткрытую дверь в келью монаха, но опасения были напрасны: Таданобу сидел, привалившись к стене, и лицо у него было хоть и бледное, но спокойное. Отшельник разматывал повязки на бедре воина; завидев Сидзуку, он недовольно мотнул головой: мол, а воду кто греть будет?
Деревянное ведёрко с водой обнаружилось здесь же, возле кучи хвороста, наваленной снаружи у стены. Сидзука наполнила котелок, ухватила веток и сучьев, сколько поместилось в охапку, и поспешила обратно в хижину с очагом. Разворошила угли, выгребла жар наружу, подбросила хвороста. Взметнулось пламя, озаряя низкие стропила и тёмную изнанку крыши, обросшие копотью дощатые стены, висящие по углам связки трав и высушенные тыквы-горлянки; потянуло блаженным, расслабляющим теплом, и глаза сразу же начали слипаться. Сидзука поставила котелок на огонь и протянула руки над очагом, торопясь согреться. И ещё надо было найти горшок и отнести углей в келью, ведь Таданобу тоже замёрз...
Смутная, неопределённая ещё тревога кольнула иголочкой внутри. И впрямь, зачем было вести Таданобу в другую хижину, когда есть эта? Даже если сам святой отшельник ради умерщвления плоти предпочитает спать в холодном доме, осматривать раненого разумнее было бы у очага, в тепле и при свете. Тем более, что травы-то он хранит здесь...
Сидзука огляделась внимательнее — и заметила в дальнем углу, куда едва достигал свет, пустое место, присыпанное пылью и трухой. Догадка обожгла, как стрельнувший в пламени уголёк: здесь раньше была постель. И отсюда её вытащили, видимо, в спешке — земляной пол до самого порога усеян выпавшими соломинками. И перенесли в другую хижину... для чего?
Чтобы был повод отвести туда раненого, вот для чего. Чтобы разделить их с Таданобу, оставить в разных местах поодиночке...
Несмотря на весёлый треск огня, её снова бросило в холод и дрожь. Нащупывая немеющей рукой меч за поясом, Сидзука метнулась к двери.
Занавеска, прикрывающая дверной проём, отдёрнулась прямо перед ней. Монах стоял на пороге — сутулый, тощий, такой безобидный с виду, что на мгновение все её страхи показались Сидзуке нелепой выдумкой. Нашла, кого бояться — полуслепого старца, едва таскающего ноги...
— Сам догадался? — проскрипел монах, глядя на Сидзуку — точнее, на её меч, уже на пол-ладони выдвинутый из ножен. — Умный мальчик.
И с прытью, которой никак нельзя было ожидать от такого дряхлого существа, бросился вперёд, вытягивая длинные костлявые руки.
Воин — настоящий воин, а не переодетая сирабёси — использовал бы этот момент для встречного удара, чтобы противник сам напоролся на лезвие. Но Сидзука не была воином, с детства натасканным убивать, и выучка танцовщицы всё решила за неё. Вместо того, чтобы прыгнуть навстречу, она увернулась вбок, избегая столкновения, так что монах проскочил мимо неё в глубину хижины. И только потом она вспомнила об оружии в руках — и наотмашь полоснула мечом по открытой спине старикашки.
Клинок отскочил от тела монаха, как топор в руках неопытного дровосека отскакивает от упругого бамбукового ствола. Чёрная ткань рясы лопнула под ударом от плеча до поясницы, и сквозь прореху выглянула не кожа, а жёсткая бурая шерсть, наподобие медвежьей.
Сидзука вдохнула — и не смогла выдохнуть, крик застрял в горле смёрзшимся ледяным комком. Монах... нет, это существо уже никак нельзя было назвать ни монахом, ни хотя бы человеком. Оно зашевелилось, словно разбухая внутри одежды, ряса затрещала по швам, и из разрывов одна за другой полезли длинные суставчатые лапы, обросшие у основания той же бурой шерстью. Шея втянулась в плечи, спина выпятилась тёмным мохнатым горбом, кисти рук вытянулись, превращаясь в острые костяные когти. Только голова ещё оставалась человеческой — но лицо уже менялось, жутко и неузнаваемо. Лоб сплющился, рот растянулся в огромную щель, а сухие ямы оспенных шрамов вдруг задёргались, вспучились волдырями — и с чмоканьем раскрылись, превращаясь в шесть чёрных блестящих глаз.
Огромный паук неторопливо, как в кошмарном сне, повернулся к ней, вслепую переступая в темноте огромными лапами. Зазвенела и посыпалась с полок какая-то утварь, с треском ударилась об пол тыквенная бутылка, рассыпая сухое просо.
Сидзука попятилась. Колени вмиг стали ватными, меч повис в опустившейся руке.
...Когда у перевала из-за деревьев вдруг ударили стрелы, это тоже было страшно, но тогда между ней и опасностью стоял надёжный, как скала, Таданобу. И противниками тогда были люди — жестокие, злые, но всего лишь люди. Сейчас в глаза Сидзуке заглядывала сама смерть. А Таданобу, её единственный защитник, скорее всего, лежал бездыханным там, где она так беспечно оставила его наедине с чудовищем.
Она осела на пол, сжалась в комок, неосознанно прикрывая руками живот. Бежать было некуда: передние лапы паука уже упирались в стену над её головой.
Что-то ещё упало и покатилось в глубине хижины, где она оставила свои вещи. Стукнуло легко и гулко, блеснул на свету золотой узор на мешочке из дорогой парчи...
Хацунэ!
"Когда возьмёшь в руки этот барабанчик — думай, что я с тобой..."
Паук замер. Его плоская, утопленная в туловище голова не поворачивалась, и он повернулся всей своей бочкообразной тушей, неуклюже растопырив мохнатые ноги. Все восемь глаз уставились на парчовый мешок, выпавший из забытой на полу котомки.
"Когда ударишь в него, чтобы развеять грусть, — думай, что это моё сердце бьётся рядом с твоим..."
С глухим шипением паук подцепил мешок когтем и потянул к себе. Но Сидзука уже была на ногах.
Если она позволит убить себя здесь, то никогда больше не увидит господина Ёсицунэ. И ребёнок, которого господин так хотел сберечь, умрёт, не появившись на свет. Этой мысли оказалось достаточно, чтобы скрутить в себе страх и подобрать оброненный меч.
Паук стоял боком, до глаз было не достать, на раздутом брюхе сквозь торчащую пучками шерсть виднелась блестящая шкура, наверняка твёрдая, как орех. Зато мохнатая, несоразмерно тонкая лапа была совсем близко, и Сидзука рубанула по выгнутому вверх суставу, вложив все оставшиеся силы в этот удар и в короткий яростный крик.
Лапа треснула и переломилась под лезвием, будто сухая ветка. Паук вскинулся, затопал на месте, поджимая обрубок к брюху. Брошенный мешок отлетел к очагу, упал среди рассыпанных углей; метнувшись вдоль стены, Сидзука успела подхватить его, прежде чем огонь коснулся ткани.
"Его имя — Хацунэ, Изначальный Звук. Второго такого нет во всей Поднебесной. Я получил его из рук государя-инока, как величайшую награду, и собирался хранить до последнего часа. Теперь же, когда смерть стоит за моим плечом, я отдаю его тебе, на память о нашем счастье".
Выпавшие из очага угли чадили на сыром земляном полу, хижину заволокло дымом. Сжимая левой рукой мешок с драгоценным подарком и вслепую размахивая мечом, Сидзука рванулась к двери. Вынырнувшая из темноты лапа ударила её по ногам — наотмашь, с хлёсткой силой бамбукового удилища. Сидзука споткнулась и полетела на пол, больно ушибив локоть, и тут же вторая лапа обрушилась ей на спину, прижимая к земле. От двойного удара отнялось дыхание, перед глазами поплыли чёрные пятна; Сидзука забилась, пытаясь втянуть хоть немного воздуха в лёгкие — и тут что-то холодное и острое вонзилось ей в спину чуть ниже шеи, под сбившийся ворот суйкана.
— Таданобу! — голос сорвался, заглох стоном в охрипшем горле. В этот миг она не помнила, что его нет рядом; всё, что она чувствовала, был тошнотворный страх, и отчаяние, и боль, растекающаяся кипятком от затылка к сердцу, гасящая сознание.
Последним усилием она стиснула пальцы на парчовом мешке, цепляясь за него, как за священный оберег. Потом боль исчезла, и Сидзука провалилась в какую-то тёмную яму без стен и дна...
— ...Госпожа Сидзука, госпожа Сидзука!
Кто-то звал её, тряс за плечи, не грубо, но настойчиво. Хрипловатый голос показался было чужим; Сидзука приоткрыла глаза, щурясь от бьющего в лицо света, и чуть не заплакала от облегчения — над ней склонялся Таданобу, с тревогой заглядывая ей в лицо.
— Госпожа Сидзука, вы не ранены?
— Таданобу, — прошептала она. Во рту было сухо, словно она песка наелась.
— Я, госпожа. Вот так, осторожнее...
Цепляясь за его рукав, она попыталась сесть. Получилось не сразу: голова кружилась немилосердно, спину ломило, как после тысячи поклонов перед ликом Царя-Дракона. Сидзука коснулась того места между шеей и лопаткой, где болело сильнее всего — и обнаружила, что ткань суйкана влажна от крови.
— Мне нет прощения, — Таданобу склонил голову. — Стыд и позор, что вы пострадали, находясь под моей защитой.
— Оборотень... — прошептала Сидзука. — Здесь был...
— Ничего не бойтесь, госпожа. Оборотень мёртв.
Сидзука всхлипнула, не удержавшись. В голове не укладывалось, что они оба живы, и, если бы не боль от ран и ушибов — впору было поверить, что чудесное спасение привиделось ей в предсмертном бреду.
Но рука Таданобу, поддерживающая её за плечо, была тёплой и живой. И свет огня в очаге был настоящим. И мокрые пятна на земле, тянущиеся неровной дорожкой за порог.
— Я убрал его с глаз долой, — Таданобу проследил направление её взгляда. — Хорошо, что после смерти он превратился обратно в старика, а то не пролез бы в дверь, пожалуй. А лихо вы его отделали, госпожа, — не всякий воин так сумел бы.
Сидзука покачала головой и сглотнула — тошнота сжала нутро. Таданобу встревоженно наклонился к ней.
— Он вас ранил? Куда?
— Ничего, — Сидзука вдохнула поглубже и с облегчением поняла, что живот не болит. Значит — обошлось. Она боялась только за ребёнка, всё прочее не стоило внимания. Да и стыдно было бы пересчитывать свои синяки и царапины перед лицом Таданобу, который в одиночку, раненый, сразил чудовище и спас ей жизнь.
Самурай с беспокойством следил за ней.
— Если вы в силах идти, госпожа, то с рассветом нам надобно уходить. Это дурное место, хоть здесь и жили святые люди.
— Если все здешние монахи были похожи на этого, — пробормотала Сидзука, косясь на кровавые пятна на полу, — то неудивительно, что святости в этом месте не прибавилось.
— Нет, монах-то здесь был настоящий, — усмехнулся Таданобу. — Пока вы без памяти лежали, я в третью хижину заглянул — там он и оказался. Без рясы, весь в паутине и спит, как убитый. По всему видать, оборотень его усыпил, как вас, и надел его одежду.
— Зачем оборотню усыплять людей?
— Откуда мне знать? — Таданобу пожал плечами. — Может, для того, чтобы добыча не портилась сразу? Простите, госпожа...
Сидзука опять сглотнула. А ведь, не приди на помощь Таданобу — лежать бы и ей в паучьих тенётах, опутанной по рукам и ногам, скованной мёртвым сном.
— Может, оно и к лучшему, что монах спит, — помолчав, снова заговорил Таданобу. — Если уйдём отсюда до его пробуждения, никто и не узнает, что мы здесь были. Всё меньше следов для Хэйке, если они гонятся за нами. Так как, идти сможете?
— Я-то смогу, — Сидзука ощупала сквозь штанину ушибленную голень, убеждаясь, что кости целы. — А ваши раны как же?
Таданобу отвёл глаза.
— Обо мне не тревожьтесь. Я отдохнул, этого довольно. Да и у монаха были кое-какие лекарства, так что я уже и повязки обновил. И проса сварил — поешьте, если голодны. Чем раньше тронемся в путь, тем лучше.
— Хорошо, — Сидзука неуверенно поднялась на ноги, морщась от боли, огляделась в поисках своих вещей. Её котомка так и валялась у стены, свёртки с одеждой и припасами раскатились по полу, и среди них чего-то не хватало... — А Хацунэ? Где же Хацунэ?
Неверного света очага хватило, чтобы обшарить хижину взглядом. Парчового мешка нигде не было видно; при мысли о том, что бесценный барабанчик потерялся или был раздавлен паучьими лапами, её охватила дрожь.
— Где же Хацунэ? — повторила она срывающимся голосом. — Это подарок господина, я обещала беречь его... Ох, лучше бы мне голову потерять!
Таданобу негромко откашлялся.
— Простите, госпожа. Ваш барабанчик здесь, — он протянул ей невесть откуда взявшийся мешок. — Когда я нашёл вас, вы сжимали его в руке, хоть и лишились чувств. Я отложил его в сторону, чтобы не повредить случайно.
Сидзука благоговейно приняла мешочек, раскрыла горловину. Хацунэ был внутри, целый и невредимый — остов из благородного сандала, цветные шёлковые шнуры и светлая кожа отменной выделки. Ни изъяна, ни царапинки. Девушка с облегчением убрала его в мешок, а мешок — в котомку.
— Уже светает, — сказал Таданобу. — Поешьте, пожалуйста, и пойдём. Нельзя терять времени.
2. (235 лет назад)
Тихо-тихо было в доме. Не хлопали створки раздвижных дверей, не скрипели половицы в комнатах; даже злой зимний ветер — и тот умолк, перестал свистеть надоедливой дудкой в щели у порога. Поникли без движения соломенные кисти и бумажные полоски на жезлах нуса, расставленных на столиках вместе со священными подношениями. Всё притаилось и замерло в настороженном молчании.
Нехорошая стояла тишина. Пугающая. Хиромаса привык к ожиданию в засаде, к тягостному предчувствию опасности — но и ему было не по себе, и слишком густым казался стеклянно-стылый воздух, в котором, точно стебли вмёрзшей в лёд речной травы, повисли струйки дыма от курительных палочек.
А вот господин Кудзё не привык, не умел держать страх на привязи. Закричать или убежать он не мог — слишком горд был для этого его светлость Фудзивара-но Моросукэ, Правый министр, отец императрицы Анси и дед наследного принца Норихиры. Но и усидеть на месте ему было невмочь, и оттого он поминутно ёрзал за своей ширмой, оглядывался, шуршал накрахмаленными шелками, поминутно поправляя то шапку, то рукав, — и в тишине этот шорох особенно неприятно царапал слух. Хиромаса терпел. Не по чину ему упрекать вышестоящих, а страх... что же, страх вполне простителен. Непонятное пугает вдвойне, а Правый министр явно не понимал, что делает Сэймэй.
Со стороны взглянуть — сидит посреди комнаты человек в самом простом наряде: белое охотничье платье-каригину поверх тёмно-синего испода, да высокая шапка эбоси, да сложенный веер в руке. Сидит, чуть склонив голову, будто бы задумался или вовсе задремал исподтишка. Лишь губы шевелятся почти беззвучно — а удлинённые глаза, разрезом схожие с ивовыми листьями, полузакрыты, и тени от ресниц не дрожат на высоких скулах, и даже складки одежды лежат неподвижно, будто вырезаны из белого перламутра.
Только вот огоньки свечей перед ним трепещут и пляшут, хотя сквозняков нет и в помине.
Только вот тени по углам колышутся, стекая со стен на пол, и против всех законов природы ползут вперёд, в освещённый круг.
Для Хиромасы это неуловимое движение света и тени было очевидным, как восход и закат. Господин Кудзё ничего не замечал и оттого боялся сильнее, чем если бы Сэймэй размахивал священным жезлом, выкрикивал заклинания или бился в припадке, одержимый злыми духами. Такова уж человеческая природа — то, что можно увидеть, пощупать, попробовать на зуб, страшит куда меньше, чем невидимая и неосязаемая опасность.
Когда веер в руке Сэймэя раскрылся с резким шорохом, вздрогнули оба — и Хиромаса, и Моросукэ. Но Хиромаса изготовился, чуть привстав на одно колено и ослабив меч в ножнах, а министр просто вжал голову в плечи.
Сэймэй заговорил — после тишины его голос показался неожиданно звучным, и слова заклинания эхом отразились от пустых углов. Пламя свечей металось всё сильнее, вспыхивая неровными синеватыми языками, и тёмное нечто, сгустившееся на полу перед колдуном, постепенно становилось видимым — словно облако жирного чёрного дыма заклубилось между преградой из свечей и развёрнутым веером.
Моросукэ задышал часто и громко, отползая от ширмы назад, к самой стене. Тёмное облако перед Сэймэем отделилось от пола и стало подниматься вверх. Оно выглядело всё ещё как простой клочок дыма, но сделалось плотнее и теперь явственно пульсировало, сжимаясь и набухая, как пиявка, спешащая насосаться крови. Хиромаса напрягся. Облако висело уже перед лицом Сэймэя; если колдун замешкается...
Он не замешкался. Белые рукава всплеснули, точно крылья, когда Сэймэй всем телом подался вперёд, вскинув руку в стремительном выпаде — и облако, обманутое его долгой неподвижностью, не успело убраться ни вверх, ни в сторону. Удар, хоть и нанесённый слева, оказался верен — короткий клинок погрузился точно в сердцевину тёмного клубка.
...Да, вот в такие минуты и вспоминаешь, что Абэ — тоже воинский род. И к оружию приучены сызмальства, и даже получив столичный чин и представление ко двору, науку ту не забывают.
Нанизанное на лезвие облако забилось, теряя плотность очертаний, словно бы подтаивая по краям. Не дожидаясь, пока оно снова развеется дымом, Сэймэй поднёс клинок к свечам и взмахом веера стряхнул тёмное нечто с меча прямо в огонь.
Пламя взметнулось и угасло с лёгким хлопком. По затенённой комнате пополз запах палёной кости; Моросукэ, дрожа, поднёс к носу окуренный благовониями рукав.
Сэймэй сложил веер и убрал его за пояс. Вынул из-за пазухи лист бумаги, протёр лезвие Хогэцу и снова спрятал оружие под полу. Хиромаса со вздохом вдвинул свой меч в ножны. Сегодня Сэймэй опять обошёлся без его помощи — как и в прошлый раз, и в позапрошлый... Ну, что ж, на то он и Сэймэй, непревзойдённый колдун и заклинатель. Это его дело — уничтожать нечисть. А дело Хиромасы — всегда быть рядом, на тот крайний, почти невозможный случай, если Сэймэй не справится сам.
— Уже всё? — тихо спросил господин Кудзё. Он очень старался не стучать зубами, и это у него почти получалось.
Сэймэй покачал головой.
— Прикажите завтра позвать плотников. — Голос колдуна звучал хрипло, сгорбленные плечи и чуть запавшие глаза выдавали глубокую усталость. — Полы в этой комнате надо снять и сжечь, до последней доски. Под полом в земле найдёте закопанную коробку. Её тоже сожгите, не открывая, на костре из персиковых веток, и тогда с проклятием будет покончено.
Господин Кудзё с готовностью закивал и выплыл из-за ширмы. Он всё ещё был бледен, но на глазах обретал прежнюю уверенность, и вместо страха на его лице уже читалась величавая скорбь.
— Что же это такое, Сэймэй? Уже в третий раз мне приходится очищать свой дом! И ты говоришь, что эта порча наведена чужими руками?
— Совершенно верно.
— Но кто же этот злодей? Кто пытается сжить меня со свету?
— Чем выше возносится человек, тем больше у него завистников. Вашей светлости виднее, кто из ваших недругов имеет причины и возможность наслать порчу на ваше жилище.
— Твоя правда, — вздохнул Моросукэ, — завистников у меня хватает. Увы, стоило его величеству объявить сына моей дочери наследным принцем, как весь двор ополчился на меня. Одни злословят и разносят клевету, другие заискивают передо мной, пряча нож в рукаве, и я, право, не знаю, кто из них хуже. Кому я могу доверять? Только ближайшим родственникам, да нескольким честным людям, — он благосклонно кивнул Хиромасе, — да ещё вот тебе, Сэймэй. Как печально, когда истинных союзников так мало, а число врагов множится с каждым днём!
Сэймэй чуть склонил голову, то ли соглашаясь, то ли выражая сочувствие. После того памятного случая, когда он избавил новорождённого принца Норихиру от демона, Моросукэ проникся к нему большим уважением. Что думал по этому поводу сам Сэймэй, оставалось неизвестным, но Хиромаса подозревал, что для своевольного и независимого колдуна покровительство вельможи значит не больше, чем прошлогодняя листва.
Но, кем бы ни был господин Кудзё для Сэймэя, порча — это порча. То есть дело, с которым оммёдзи, защищающий столицу от злых сил, должен разобраться до конца. Ведь, кроме самого заклятия, где-то по соседству обретается и тот, который его наложил.
— Скажите, господин Моросукэ, не видели ли ваши слуги какого-нибудь постороннего человека в саду?
— В саду?
— Да, чтобы спрятать эту вещь под полом ваших покоев, злоумышленник должен был пробраться в сад.
— Хм... — Моросукэ задумчиво покивал, качая высокой шапкой. — Что-то такое мне рассказывали на днях, но я не обратил внимания... Да, верно! Позавчера вечером привратник заметил, что одна из служанок бродит по саду в неурочное время, под дождём. Он рассказал домоправительнице, и та подумала, что кто-то из девушек бегает к ограде на свидания. Но когда служанкам велели собраться в покоях, все оказались на месте, и одежда у всех была сухая. Так и не дознались, кто была та ослушница.
— И лица этой неизвестной служанки, конечно, никто не видел?
— Увы, нет. Она накинула на голову подол.
— Ясно, — вздохнул Сэймэй. — Что ж, если эта особа появится вновь, велите сторожам сразу задержать её, а не поручать заботам женской половины. Это всё, что я могу сейчас посоветовать. С вашего позволения... — Он поклонился, отступая к дверям.
— Сэймэй, — Моросукэ жестом остановил его. Хиромаса мог бы поклясться, что в голосе могущественного Правого министра звучала искренняя, едва ли не слёзная мольба. — Тебе ведь открыто будущее. Скажи, какая судьба ждёт моего внука?
Сэймэй повернул к нему восковое, серое от утомления лицо. Казалось, он с трудом удерживает глаза открытыми.
— Не извольте беспокоиться, — хрипло проговорил он. — Принц Норихира взойдёт на престол.
3.
— Что это значит?
Сохранить на лице спокойное выражение было несложно. Куда труднее оказалось удержать голос ровным — потому что сердце так и трепетало к груди, и дрожь подкатывала к горлу. Не от гнева, о, нет, — хотя Ёсицунэ и старался принять суровый вид, подобающий человеку, чьи приказы должны быть законом для вассалов.
Он не терпел пренебрежения долгом, но когда Кисанта крикнул со двора: "Вернулись! Госпожа Сидзука и Таданобу вернулись!" — его первым чувством было невыразимое облегчение. Словно затянулась кровоточащая рана в душе, которая саднила днём и ночью с тех пор, как он отослал Сидзуку. Ёсицунэ не мог даже рассердиться на ослушников — слишком велика была радость при виде их, живых и почти невредимых.
Разумом он понимал, что их возвращение не сулит ничего хорошего. Ещё несколько впустую потерянных дней, ещё меньше шансов для Сидзуки благополучно скрыться от глаз сёгуна и добраться к матери. Но сердце, глупое, безрассудное, как сердца всех людей в этом мире росы, заходилось от счастья. Ведь он думал, что не увидит их больше, — и теперь, когда они вернулись, не находил в себе сил оттолкнуть их снова.
И Сидзука, конечно, почувствовала это: вскинула глаза, улыбнулась робко, но с такой надеждой, что и камень бы растаял. А Таданобу всё не поднимал головы — так и замер, склонившись по-воински на одно колено, под хмурыми взглядами товарищей.
Ёсицунэ сдвинул брови. Со своими кэраями и с простыми слугами дзосики он всегда был ласков. Даже голоса не повышал без нужды — знал, что эти люди, прошедшие с ним всю войну, и без того подчинятся ему с любовью и охотой. Он мог бы многое простить Таданобу, чей брат пал в бою, своим телом заслонив Ёсицунэ от стрелы, — но нельзя было спускать с рук открытое нарушение приказа. Верность долгу — вот звено, что скрепляет узы, связывающие господина и вассала на множество жизней вперёд. А долг означает повиновение, и никак иначе.
— Таданобу, я велел тебе проводить Сидзуку к матери и ожидать моего возвращения в столице. Что помешало тебе выполнить приказ?
Самурай ещё ниже склонил голову, но не ответил. Молчание затягивалось, неловкое и давящее; Ёсицунэ ждал, стараясь не замечать умоляющего выражения на лице Сидзуки.
— Да что ты, язык проглотил, что ли? — не выдержал Бэнкэй. Сбежав с крыльца, он мощной рукой ухватил Таданобу за воротник и встряхнул, чуть не оторвав от земли. — Отвечай, когда господин спрашивает!
Прежде чем кто-то успел раскрыть рот, Сидзука вскочила на ноги.
— Он ни в чём не виноват! — выкрикнула она в лицо монаху. — Да, нам пришлось вернуться, но лишь потому, что враги преградили нам путь в столицу! — Она повернулась к Ёсицунэ, щёки её горели от гнева и смущения — это был первый раз, когда она осмелилась на такую вольность. — Господин мой, Сато Таданобу защищал меня по вашему слову, не щадя жизни. Он спас меня от воинов Тайра, хоть и был ранен, а после сражался со страшным оборотнем и победил его!
При слове "оборотень" воины зашумели. Опешивший Бэнкэй выпустил Таданобу, и даже Ёсицунэ не удержался от удивлённого "Что?"
— Это правда, — твёрдо сказала Сидзука, глядя ему в глаза. — В жилище горных отшельников, где мы хотели переночевать, был паук-оборотень, принявший обличье монаха. И спасли нас только милость Будды и отвага Таданобу.
Ёсицунэ спустился с крыльца и, отстранив Бэнкэя, встал перед Таданобу.
— Так всё и было? — спросил он. И, увидев, что самурай кивнул, добавил с упрёком: — Что же ты молчал?
— Я... был небрежен, — глухо проговорил Таданобу. — Позволил себя ранить и чуть не опоздал на помощь к госпоже. Из-за моей слабости она могла погибнуть. Я не знаю, чем могу искупить вину перед вами.
— Подними голову, — приказал Ёсицунэ. Таданобу подчинился, но по-прежнему избегал смотреть на господина прямо, прятал взгляд, словно от стыда. Усталость словно бы сделала его лицо суше и старше, черты заострились, а глаза были красны от бессонницы и дорожной пыли.
— После расскажете мне обо всём, — Ёсицунэ ласково улыбнулся ему и замершей в ожидании Сидзуке. — Особенно о самураях Тайра, на которых вы наткнулись. А сейчас отдыхайте с дороги и лечитесь, пока у нас есть время. Завтра решим, что делать дальше.
Таданобу поклонился, начал подниматься — неловко, с трудом удерживая равновесие. Бэнкэй подхватил его под руку и повёл в дом, где монахи разместили гостей. Остальные потянулись следом, и взволнованный шёпот летел впереди них. Только Сидзука осталась на месте, теребя завязки на рукавах.
— Ступай в дом, — коротко сказал Ёсицунэ. — Выспись и поешь, всё остальное подождёт.
Он не хотел позволять себе и ей слишком много нежности — к чему, если разлука всё равно неизбежна, днём раньше или днём позже? Просто как-то так вышло... как-то случайно вышло, что она шагнула к крыльцу мимо него, а он не успел отодвинуться; оба замерли в нерешительности, соприкоснувшись рукавами, — а потом их бросило друг к другу, притянуло невидимой и неодолимой силой, как железо к магниту.
Её щёки были солёными от слёз, волосы пахли дымом и смолой. От тягот, пережитых за последний месяц, она похудела, суйкан висел складками на тонких плечах, и стянутый мужским поясом стан ещё выглядел по-девически стройным. Она была сильной в пути, она никогда не жаловалась на трудности, но сейчас, в его объятиях, казалась такой хрупкой, что страшно было сомкнуть руки — словно пойманный птенец прижался к его груди, ища защиты и тепла...
У него было много женщин — одних влекла его красота, унаследованная от матери, других — слава и богатство, добытые мечом; но лишь одна из всех прикипела к сердцу, лишь с одной он не смог расстаться, покидая столицу. Если бы знал, как скоро изменит ему удача, не давал бы воли чувствам. А теперь уж поздно: срослись корнями, как два деревца, и не расплести ветвей. Только рубить — по живому, не щадя себя и её...
...Опомнился, осторожно взял за плечи, отстранил её на длину вытянутой руки.
— Ступай в дом, — повторил он, не глядя в заплаканные и счастливые глаза. — Тебе нужен отдых.
Она отступила, покорно опуская руки. Уже не рвалась к нему — только дышала прерывисто, смиряя плач.
— Господин Ёсицунэ... вы гневаетесь на меня?
"Разве я могу гневаться на тебя, Сидзу, покой моего сердца?" — он хотел бы сказать это вслух, но не мог. Слова любви были бы сейчас солью на свежую рану, и он только покачал головой, спеша оборвать разговор.
— Господин... — Сидзука замешкалась, отвязывая что-то от пояса, потом поклонилась и двумя руками протянула Ёсицунэ знакомый мешочек из золотой парчи. — Позвольте вернуть вам это.
Он взял парчовый свёрток, не спрашивая, — и так знал, что там внутри.
— Не сочтите за пренебрежение, — тихо сказала Сидзука. — Но путь наш был опасен, и я чуть не потеряла Хацунэ. После того, что с нами было, я боюсь, что не смогу сохранить его должным образом. Не годится, чтобы барабанчик, подаренный государем-иноком, бесславно пропал в дороге, поэтому прошу вас, господин мой, оставьте его при себе — на удачу. А самый дорогой ваш подарок и так со мной, — она безотчётно коснулась кисточек на поясе, — и я молю всех богов, чтобы мне хватило сил сберечь хотя бы его.
Ёсицунэ тронул ткань — она казалась тёплой, то ли от солнечных лучей, то ли от рук Сидзуки. Он предпочёл бы отдать Хацунэ ей. В этом было что-то правильное — кто более достоин владеть драгоценным цудзуми, чем прославленная в Восьми Пределах танцовщица? Но в словах Сидзуки тоже была своя правота: он поступил необдуманно, вручив ей этот подарок.
Память некстати явила ему образ женщины. Не Сидзуки, другой — в промокшей до нитке богатой одежде, со спутанными, как морские водоросли, волосами, с лицом, на котором слёзы и морская вода размыли остатки белил и туши, белыми и чёрными каплями падая с дрожащего подбородка. Она плакала, распростёршись на мокрых досках палубы — чудом спасённая от гибели, она плакала от отчаяния, что ей не дали умереть. Хранительница священной яшмы предпочла бы утопиться вместе с сокровищем, лишь бы не оставлять его в руках врага.
Конечно, барабанчик, даже если им владели императоры, не сравнится по ценности с Тремя Священными Реликвиями. Но всё равно — ни бросить при бегстве, ни потерять, ни продать. Великий дар — и великая обуза в долгом и трудном пути.
— Хорошо, — сказал он, вложив в голос как можно больше ласки. — Пусть Хацунэ остаётся у меня. А ты — ты храни наше общее сокровище.
4. (235 лет назад)
Наверное, со стороны Хиромасы это было не очень вежливо — набиваться в гости так поздно вечером, когда хозяин дома устал и отнюдь не расположен к увеселениям. Но он чувствовал, что Сэймэю сейчас нужно чьё-то присутствие рядом... нет, не чьё-то, а именно его, Хиромасы. Он не знал, откуда явилось это чувство, и не задумывался над тем, как ему удаётся предугадывать желания Сэймэя — просто принимал это как должное. И разве не так всегда бывает у друзей, который год делящих между собой тревоги и радости?
А Сэймэй, похоже, и впрямь умаялся не на шутку. К еде не прикоснулся, сгорбился у жаровни, на плечи зимнее платье набросил. Даже сёдзи раздвигать не велел, хотя обычно распахивал их настежь в любую погоду и любовался то цветением диких трав в своём неухоженном саду, то осенним туманом, то снегопадом. И холода словно бы не замечал — а теперь вот, надо же...
Хиромаса взял щипцы, разворошил угли, чтобы горели жарче. Сэймэй поднял голову, будто очнулся от дремоты; по бледному лицу скользнул тёплый отсвет огня, а следом за ним — и улыбка.
— Выпей-ка, — Хиромаса поднял кувшинчик с подогретым сакэ, плеснул в чашку щедро, до краёв. — Изнутри тоже греться надо.
Сэймэй принял чашку, не споря, пригубил хмельное питьё. Хиромаса налил себе, выпил одним духом и крякнул от удовольствия — так славно потеплело в животе. Сушёные рыбки — тонкие, хрусткие, в корочке морской соли — лежали на глиняной тарелке горкой; Хиромаса ухватил верхнюю за хвост и разломил. Сэймэй глянул на него — и тоже потянулся за закуской.
Не счесть, сколько раз они сидели в этой комнате, попивая сакэ и рассуждая обо всём на свете — от старых хроник, повествующих о вещах удивительных и необыкновенных, до свежих придворных сплетен и новостей, от туманных путей искусства Инь-Ян до сияющего величия Закона Будды. Сколько их прошло, этих дорогих сердцу вечеров, оживлённых выпивкой, музыкой и дружеской беседой...
А сейчас вот, хоть убей, не клеился разговор. Не получалось, как прежде, радоваться успешному завершению дела — потому что Хиромаса понимал: это ещё далеко не конец. Три обряда провёл Сэймэй в усадьбе на Девятой линии, считая сегодняшний. Трижды за один месяц он изгонял нечисть из дома Правого министра, и каждый раз это давалось ему всё с большим трудом — и Хиромаса не мог без тревоги думать о том, что может случиться, если силы колдуна однажды иссякнут.
Пока он предавался мрачным размышлениям, горячее сакэ и закуска всё-таки сделали своё дело — лицо Сэймэя понемногу обрело живой цвет, глаза заблестели, скованность движений пропала. Ватная накидка сползла на одно плечо, и он не стал её поправлять. Придвинулся поближе к столику, расположился в своей излюбленной позе, опираясь на руку — только веер вытащил из-за пояса, чтобы не мешал.
— У тебя новый веер, вроде бы? — По правде говоря, Хиромаса заметил это ещё во время обряда, но тогда, само собой, не стал пускаться в расспросы, а теперь вот заметил — и вспомнил. — Можно взглянуть?
Сэймэй протянул ему сложенный веер. Хиромаса бережно принял дорогую вещицу, развернул и цокнул языком от восхищения. По зелёной бумаге, переходящей плавными разводами из мохового оттенка в светлый травяной, раскинулись во все стороны золотые сосновые ветки — каждая хвоинка прорисована тоньше волоска. От лёгких можжевеловых планок тоже исходил едва уловимый хвойный аромат, и скреплены они были золотым стержнем.
— Великолепная работа, — с чувством сказал Хиромаса. — Кто же мастер? Я тоже хочу заказать себе такой.
— Этому мастеру ты вряд ли сможешь сделать заказ, — усмехнулся Сэймэй. — Веер мне подарила мать.
— Неужели? — Хиромаса поспешно сложил веер и даже отвёл руку подальше. — Так это что, волшебная вещь?
— Смотря в чьих руках. Но ты не бойся, смотри, сколько угодно. Тебе — можно.
Чувствуя затаённую щекотку в кончиках пальцев, Хиромаса раскрыл веер и снова вгляделся в изящные золотые узоры — с любопытством, но и с почтительной опаской. Конечно, эта вещь не могла быть обыкновенной, раз ею владела госпожа Кудзуноха, знаменитая кицунэ из леса Синода. И не зря Сэймэй сегодня воспользовался именно этим веером, изгоняя демона. Наверняка на нём пребывает благословление могучих богов — может быть, даже самой Инари. И сосновый узор — добрый знак, пожелание долголетия... хотя что такое долголетие для кицунэ?
— Сэймэй, а сколько живут лисы-оборотни? Правда ли, что тысячу лет?
— Бывает, что и дольше, — спокойно отозвался Сэймэй. — Одна матушкина подруга разменяла девятый век — и вовсе не считает себя старухой.
Хиромаса радостно улыбнулся.
— Значит, и ты тысячу лет проживёшь, да?
— Не знаю, — Сэймэй пожал плечами. — Я ведь наполовину человек...
— Но всё-таки, на другую половину...
— Может быть, Хиромаса. Может быть.
Хиромаса протянул ему веер. Налил себе сакэ и поднял чашку двумя руками.
— Твоё здоровье, Сэймэй. Почтенная твоя матушка этим подарком пожелала тебе жить тысячу лет, а я скажу — живи и две тысячи! — И выпил одним духом.
Сэймэй смотрел на него с грустной улыбкой. Потом развернул веер и негромко прочёл:
С кем же буду тогда
дружить в изменившемся мире,
если сосны — и те
в Такасаго меня не встретят
у источника шумом приветным?
Хиромаса сник. Вот так всегда — хотел подбодрить друга, порадовать, а вместо этого напомнил о плохом. О том, что сам Хиромаса смертен, как все люди, и, значит, из них двоих именно Сэймэю придётся испить горькую чашу — пережить смерть друга. Уходить тяжело, а провожать того, с кем сроднился душой — ещё тяжелее...
Он улыбнулся натужно, пытаясь превратить неловкость в шутку.
— Экий ты сегодня мрачный, Сэймэй. Устал, наверное, а тут я со своими разговорами... Тяжело сегодня пришлось, да?
— Ничего, — Сэймэй рассеянно взмахнул веером, разгоняя дымок над жаровней. — Дальше будет труднее.
— А всё-таки, Сэймэй, как ты думаешь, кто она? Ну, эта неизвестная служанка?
Сэймэй усмехнулся как-то отстранённо, словно бы не Хиромасе отвечая, а собственным мыслям.
— Почему ты думаешь, что это обязательно "она"? Вполне может оказаться, что это был мужчина.
— То есть, — Хиромаса помотал головой, пытаясь привести мысли в порядок. Сэймэй это умел — одной фразой повергнуть собеседника в полное замешательство. — Ты хочешь сказать, что эта служанка — переодетый мужчина?
— Я хочу сказать, что самый простой способ попасть в усадьбу Кудзё и пройти по саду невозбранно — это переодеться служанкой. Женщина, прикрывающая лицо, ни у кого не вызовет подозрений, в отличие от мужчины, которого обязательно остановят и доспросят. А прислужниц у господина Кудзё столько, что сторожа, конечно, не помнят их всех поимённо. Вот почему искать мнимую служанку среди женщин бесполезно. Любой, кто замыслил проникнуть в дом, оделся бы именно так.
— Ну, хорошо, — сдался Хиромаса. — Но тогда получается, что нам вообще ничего не известно о злоумышленнике!
— Почему же? Нам известно, у кого есть причины желать смерти Моросукэ.
Хиромаса безнадёжно махнул рукой.
— Таких людей слишком много. Господин Кудзё прав — ему завидует половина высшего двора. Если принц Норихира взойдёт на престол, влияние Моросукэ станет огромным, а это не по душе тем, кто стоит у трона сегодня. Мотоката и его дочь мертвы, — тут он не удержался от короткого вздоха, — но в Совете ещё хватает тех, кто был бы рад избавиться от Моросукэ, прежде чем он станет дедом правящего императора.
— Допустим, — Сэймэй потянулся за кувшинчиком, изящно придерживая широкий рукав. — Допустим, что Моросукэ умрёт. Кто окажется на его месте?
— В каком смысле? Пост Правого министра займёт, скорее всего, его племянник, господин Акитада. Или, может быть...
— Нет, я имею в виду — кто окажется ближе всех к новому императору? К чьим речам станет прислушиваться юный Тэнно, когда ему потребуется совет и наставление? Кто сможет вместо Моросукэ претендовать на пост канцлера — или регента, если Норихира получит трон, не достигнув совершеннолетия?
— Хм... — Хиромаса призадумался, перебирая в уме родичей наследного принца. — Наверное, старший брат Моросукэ. Левый министр Фудзивара-но Санэёри, господин Оно-но-мия, думаю.
— Вот, — удовлетворённо сказал Сэймэй, поднимая чашку. — Видишь, ты сам назвал имя.
— Что? — Хиромаса изумлённо взглянул на друга. — Сэймэй, ты так не шути!
— Какие уж тут шутки... Ты верно сказал — при дворе много людей, желающих смерти Моросукэ. Но лишь одному из них эта смерть по-настоящему выгодна. Остальные просто получат в регенты старшего Фудзивара вместо младшего — невелика разница.
— Нет, — Хиромаса решительно помотал головой. — Сэймэй, ну что ты, в самом деле? Они же братья!
— Только по отцу.
— И что?
Сэймэй покачал чашку в ладони.
— Сыновья, рождённые в одной семье — соперники с колыбели, особенно если у них разные матери. Младший тщится догнать старшего, который вечно впереди — и по силе, и по знаниям, и по чинам. Старший завидует младшему, которого больше ласкают и балуют в семье. Но хуже всего, когда между братьями начинается соперничество за власть. Ревность отца, обойдённого сыном, ревность учителя, проигравшего собственному ученику, — всё меркнет по сравнению с ревностью старшего брата, вынужденного уступить дорогу младшему. Это чувство может толкнуть человека на страшные дела, даже если на кон брошен куда меньший приз. А между братьями Фудзивара сейчас лежит ни много ни мало — возможность править страной через плечо Сына Неба. И ты думаешь, что какие-то родственные узы способны удержать Санэёри, когда перед ним открывается прямой путь к вершине?
— Сэймэй... — Хиромаса беспомощно развёл руками. Он и рад был бы возразить — да все возражения рассыпались, как сырой песок, под тяжестью слов Сэймэя. — Но нельзя же подозревать человека только потому, что ему выгодна смерть Моросукэ.
— Не только. — Сэймэй опустил ресницы, словно размышляя, стоит ли говорить дальше. — За последние два месяца в столице погибли девять человек.
— Что? — Хиромаса резко поднял голову. — Когда? Почему мне не доложили?
— Бродяги. Нищие. Неприкасаемые. Кто докладывает о таких? Кто вообще их считает, живых или мёртвых? Уж точно не городская стража. — Голос Сэймэя налился уксусом. — А они умирают довольно странно — тела почти невредимы, но истощены, словно жертвы месяцами постились и почти не пили воды. И у каждого небольшая ранка на плече, на шее или на руке.
— Это демон?
— Это оборотень. И я даже знаю, какой именно. Но подобные твари не обитают в городах, они предпочитают леса и горные ущелья. А этот поселился прямо у нас под носом — и я не могу его выследить.
— Не может быть! — Хиромаса насупился. — Чтобы ты да не справился? Ты ведь любую нечисть на чистую воду выводишь!
— Да, если нечисть обитает в своём логове, — поправил Сэймэй. — Но этот оборотень появляется прямо в городе и исчезает, не потревожив защитных барьеров вокруг столицы. И он поселился не в западной половине, среди заброшенных домов и развалин. Все жертвы найдены на расстоянии двух-трёх кварталов от усадьбы Оно-но мия, куда мне, сам понимаешь, ходу нет.
Хиромаса открыл рот и молча закрыл.
— Если же ты спросишь, какое отношение имеет оборотень к порче, наведённой на дом Моросукэ, — продолжал Сэймэй, словно не замечая его смятения, — то я отвечу: высшие оборотни, как тебе известно, не только умеют менять облик, но и искусны в колдовстве. Пример сидит сейчас перед тобой.
— Сэймэй!
— Я всего лишь хочу сказать, что колдун-оборотень — не такая уж редкость, как может показаться с первого взгляда. И именно они наиболее опасны, потому что, в отличие от диких оборотней, обладают человеческой расчётливостью и умело сочетают колдовство с природными способностями. Если Санэёри привлёк на свою сторону такого помощника, то дни Моросукэ сочтены. Очень скоро они добьются своего.
— Но ты же говорил, что принц Норихира...
— Взойдёт на престол, да. Но Моросукэ не доживёт до этого дня.
Хиромаса не успел поставить чашку — рука дрогнула, тёплое сакэ плеснуло через край.
— Ты уверен?
Сэймэй наклонил голову.
— Я вопрошал звёзды о его судьбе. Он уйдёт, не прожив полного круга лет. Не увидит воцарения внука и не успеет насладиться регентской властью.
— Значит, что бы мы ни делали — нас ждет неудача?
Колдун отвернул голову к плечу и ничего не сказал.
— Ты... — Хиромаса помялся. — Ты что, хочешь бросить это дело?
Сэймэй не ответил. Потянулся за кувшинчиком, налил — всё с тем же безразлично-задумчивым видом.
— Прекрасно, — буркнул Хиромаса, пытаясь побороть нарастающую злость. — Действительно, зачем утруждаться? Если ему на роду написано умереть — какой смысл тратить силы, защищая его?
Молчание Сэймэя только распаляло его.
— Какой вообще смысл во всём этом, а, Сэймэй? Подумаешь, людей убивают... велика важность! Люди всё равно смертны, так какая разница? Да? Так, что ли?
Сэймэй издал короткий смешок.
— Ох, Хиромаса, — его мягкий голос мгновенно сгладил раздражение, как масло сглаживает бушующие волны. — Меня всегда поражает, с каким пылом ты всегда бросаешься в бой, не разобравшись толком, кто твой противник.
— Левый министр, разве не так? О... — Хиромаса сглотнул.
— Вот именно. Ты готов заступить дорогу одному из трёх самых могущественных людей этой страны? Ты, Минамото-но Хиромаса, кавалер пятого старшего ранга, командир Правой дворцовой стражи — готов бросить вызов самому Левому министру?
Не дожидаясь, пока Хиромаса соберётся с духом и скажет "да", Сэймэй продолжал:
— Я знаю его силу, и он знает мою. Я пока ничего не могу ему сделать, но и он не в силах мне повредить. При дворе я защищён лично императором, вне двора — своим колдовским даром. А вот ты, мой дорогой Хиромаса, уязвим со всех сторон. Честно говоря, именно тебе было бы разумнее "бросить это дело", как ты выразился.
— Я не боюсь! — вспыхнул Хиромаса
— А я боюсь, — отрезал Сэймэй. — Не за себя.
— Ладно, — признал Хиромаса. — Мне немного... не по себе. Но, Сэймэй, я не могу отступить. И дело тут не в самолюбии. Я ведь... я тоже имею право бояться за тебя, как ты думаешь?
— Хиромаса... — Сэймэй, кажется, хотел что-то добавить, но вдруг отвёл взгляд. — Ладно. Только обещай, что будешь осторожен. Мы вступаем в игру, где ошибка может стоить головы.
5.
Холодным и туманным выдался этот рассвет, неохотно поднималось солнце из-за восточных вершин, чтобы окунуться в тусклое небо, где облака бежали под ветром серыми грядами, как барашки по штормовому морю. И на душе у Ёсицунэ было так же пасмурно, и мысли текли невесёлой чередой, под стать облакам.
Радость от возвращения Сидзуки оказалась кратковременной, хоть и обжигающе-яркой. Вчерашний вечер пролетел незаметно за ужином и разговорами: слушали рассказ Сидзуки о битве с оборотнем — а рассказывать она умела, и речь сложила красиво, будто песню, так что воины только ахали и головами качали. Подступили с расспросами и к Таданобу, но тот был немногословен, то ли от усталости, то ли от смущения, а потом и вовсе испросил разрешения удалиться, сославшись на лихорадку от ран. Остальные сидели допоздна, вспоминая страшные истории о колдунах, нечистой силе и вообще обо всём удивительном и необыкновенном. Помянули и славного Минамото Ёсииэ, что воевал с мятежными Абэ, сведущими в колдовстве, и с великаном Рёдзо, который умел напускать на врагов туман; не забыли и о чудесах, явленных накануне битвы в проливе Дан-но-ура, и о том, как Сидзука танцевала для Восьми царей-драконов и вызвала своим танцем дождь.
И много, много историй было рассказано в тот вечер, пока они сидели в гостевом доме, и легко было у всех на душе, словно они опять пировали в столичной усадьбе Хорикава, ещё не будучи ни беглецами, ни мятежниками.
Но вечер прошёл, и настало утро, а вместе с ним — и необходимость принимать решение. Оттого и мрачен был Ёсицунэ, оттого и лежала тень на его лице.
Оставлять Сидзуку при себе было нельзя — горы не место для беременной женщины. Сейчас Ёсицунэ и его люди находились в сносных условиях, с соизволения настоятеля Хогэна отдыхая в долине Срединной обители храма Дзао, но такое благоденствие не могло продолжаться долго. Задерживаться здесь было опасно — Ёсицунэ и так уже рискнул больше необходимого, положившись на доброе отношение ёсиноских монахов и их главы. Но обитатели горных храмов вовсе не отрезаны от мира и прекрасно знают, куда дует ветер в долинах. В любую минуту Хогэн может решить, что дружить с сёгуном безопаснее, чем с его опальным братом — и тогда те же монахи, что приносят гостям рис, чечевицу и сакэ, придут сюда с мечами и стрелами.
Значит надо уходить, самое позднее, завтра — когда Таданобу немного отдохнёт и восстановит силы. Но что делать с Сидзукой? Она, конечно, захочет последовать за ним, но это совершенно исключено. Если из долины придётся прорываться с боем, не лучше ли будет оставить её в обители? Как бы ни относились монахи к самому Ёсицунэ, на прославленную Сидзуку они не поднимут руки — остерегутся позора. Возможно, её отошлют к Ёритомо, как почётную пленницу — но, по крайней мере, останется жива...
А в радость ли ей будет такая жизнь?
И что станет с ребёнком? Если узнают, что Сидзука беременна от Ёсицунэ — её убьют просто так, для надёжности. Не настолько глуп и мягкосердечен камакурский владыка, чтобы оставлять на земле потомство брата, которого он сам сделал своим врагом.
Как всегда, при мысли о брате где-то под вздохом шевельнулась тупая боль. Если верить мудрецам, именно там пребывает чувствующая часть души в человеческом теле. Ёсицунэ верил — что, как не душа, может так болеть при воспоминании о несправедливости, об обманутых надеждах, о растоптанных узах родства?
Парчовый мешочек с Хацунэ лежал у его колен. Ёсицунэ распустил шнур, раскрыл мешок и взял в руки невольного виновника своего изгнания.
Он помнил день, когда впервые прикоснулся к нему — это было после битвы при Ясима. Отступающие в беспорядке воины Тайра бросали оружие и ценности, и среди оставленных сокровищ оказался этот цудзуми — с виду просто дорогая безделушка из сандала, кожи и шёлковых шнуров. Ёсицунэ отослал его в Камакуру вместе с остальной добычей, даже не догадавшись, что в его руках побывал легендарный Хацунэ — "Изначальный звук", барабанчик, услаждавший слух императоров от Сиракавы до Сутоку.
Во второй раз он увидел свой бывший трофей уже в столице, на аудиенции у государя-инока. Из Камакуры барабанчик был с почётом возвращен во дворец — и здесь пожалован Ёсицунэ в награду за доблесть.
Он принял подарок с трепетом — ведь до сих пор барабанчиком владели отпрыски императорского дома, а кроме них — только Тайра, в надменном ослеплении замыслившие подняться выше всех и встать на ступенях трона. Ныне же Тайра были разбиты, их гордые стяги втоптаны в песок Ити-но-тани и потоплены в волнах Дан-но-ура; и государь-инок, вручив Хацунэ новому защитнику столицы, как бы утвердил его победу, возвращая роду Минамото славу, утраченную в смуте годов Хогэн и Хэндзи.
Ёсицунэ радовался без всякой задней мысли, полагая, что его почёт — это почёт всего дома Гэн. Но кому-то показалось, что государь-инок слишком уж благоволит молодому хогану. Кто-то заподозрил, что Двор видит в Ёсицунэ союзника, который будет более удобным и послушным сёгуном, чем его старший брат.
И Ёритомо донесли, что вместе с подарком Ёсицунэ получил от Двора тайный приказ — ударить по брату, как он ударяет в этот барабанчик.
... Конечно, дело было не в Хацунэ. Не будь злополучного барабанчика, Ёритомо нашёл бы другой предлог, чтобы обвинить его в измене и в посягательстве на власть. Судьба младшего брата была решена заранее — и не в столице, где он получил Хацунэ из рук государя-инока, а в далёкой Камакуре, где сёгун вложил в руки Тосанобо отделанную серебром нагинату, повелев украсить её остриё головой Ёсицунэ.
Едва ли Ёритомо рассчитывал, что Тосанобо справится с поручением. Не так-то просто добыть голову, которую все войска Тайра не смогли снять с плеч, сколько ни пытались. Тосанобо был обречён — как стреле, посланной между сходящимися для боя кораблями, ему суждено было упасть в пучину, не достигнув цели; но его смерть послужила сигналом к началу сражения. Как судья и наместник столицы, Ёсицунэ обязан был казнить Тосанобо за покушение — и тем самым развязать руки Ёритомо, дав ему более весомый повод для обвинений, чем сплетни и россказни клеветников.
Он взял Хацунэ в руки со смешанным чувством горечи и опустошения. Пока их отношения с братом удерживались на грани холодной враждебности с одной стороны и молчаливой обиды — с другой, он избегал прикасаться к барабанчику. Благоговел перед старинным инструментом, но ни разу не играл на нём — словно, ударив по Хацунэ, он и впрямь необратимо разрушил бы остатки былой дружбы.
Но Ёритомо нанёс удар первым. Не по коже барабанчика — по дому брата; и былые надежды на примирение теперь казались Ёсицунэ нелепыми и наивными.
Он прижал барабанчик к плечу, подышал на тонкую светлую кожу, увлажняя её своим дыханием, и легонько ударил по ней ладонью. Хацунэ отозвался коротким сухим стуком, похожим на презрительный смешок. Ёсицунэ ударил ещё дважды, натягивая другой рукой цветные шнуры оплётки. На этот раз голос барабанчика разбился на два тона, в которых отчётливо прозвучало: "Ду-рак".
Кто до последнего отказывался верить, что древо новой власти, заботливо взращённое в Камакуре, вслед за кровью побеждённых Тайра должно быть полито и его кровью?
Дурак и есть. По-другому не скажешь. А горше всего, что за его глупость поплатятся жизнью и другие — Сидзука, Бэнкэй, Таданобу, Катаока и все остальные, кто последовал за ним, храня верность господину даже в изгнании...
Шорох, донёсшийся со стороны галереи, отвлёк его от тяжёлых раздумий. Ёсицунэ поднял голову — Таданобу, лёгок на помине, преклонил колено у порога внутренних покоев. Выглядел он получше, чем вчера, да и приоделся, как положено — кафтан из тканого в две нити шёлка подпоясан плетёным кожаным поясом, с коротким мечом слева и веером справа; волосы расчёсаны, голова поверх шапки повязана белоснежным платком-хатимаки.
— Входи, — кивнул ему Ёсицунэ. — Как твои раны?
Таданобу сел напротив, улыбнулся смущённо.
— Не стоит и вспоминать. Царапины это, не раны. Шёл я в молельню, поблагодарить Алмазного Царя за наше благополучное возвращение, да вот услышал стук барабанчика и не утерпел, подошёл поближе. Уж простите, что помешал.
— Ничего, — Ёсицунэ махнул рукой. — Я и сам хотел тебя позвать. Скажи без утайки и притворства, все твои ли раны затянулись? Достанет ли тебе сил, чтобы вновь сопровождать Сидзуку в столицу?
Таданобу вскинул голову.
— Господин, так вы хотите отослать её снова?
— Иного выхода нет. Оставаясь с нами, она погибнет. Путь на север тяжёл и для закалённого воина, а Сидзука ведь ждёт ребёнка. Раз дорога к Третьему перевалу для нас закрыта, мы поступим иначе — дойдём до Кусё-но-сё и уже там разделимся. Я с остальными воинами двинусь в долину Сакурадани, а вы с Сидзукой отправитесь в столицу. Готов ли ты сопровождать её, Таданобу? Если раны ещё беспокоят тебя, не молчи, ведь жизнь Сидзуки будет зависеть от тебя. Взвесь всё и отвечай разумно.
Таданобу поклонился, уперев кулаки в пол.
— Готов исполнить любую службу, — проговорил он. — Только, господин...
— Что?
— Стоит ли... уверены ли вы, что госпожу Сидзуку надо отослать?
Ёсицунэ взглянул на него, не веря своим ушам — но нет, Таданобу не шутил, и лицо его, исполненное почтения, было серьёзным, без тени улыбки.
— Что ты такое говоришь? Ты же сам советовал поскорее отправить её к матери, пока сёгуну не донесли, что она ждёт ребёнка. Я не узнаю тебя, Таданобу.
Самурай склонился ещё ниже.
— Простите, господин. Не дело воину брать свои слова обратно... а всё же госпожа Сидзука очень вас любит. Если в прошлый раз она покидала вас в таком отчаянии, то насколько же труднее ей будет уходить снова? Это всё равно что голову рубить в два удара вместо одного.
Ёсицунэ покачал головой.
— И мне не легче, Таданобу. Но чтобы спасти её и ребёнка, нам придётся пережить эту разлуку. Другого способа нет, и я решения не изменю.
Таданобу молча потупился. Ёсицунэ вздохнул про себя, представляя, каково будет объяснять всё это Сидзуке. Вспомнив о лежащем на коленях барабанчике, он опустил его обратно в мешок и завязал. Если Сидзука так хочет — что ж, он оставит Хацунэ у себя. Или пожертвует богам, если те даруют ему удачу добраться до Осю живым.
Таданобу наблюдал за ним с непонятным беспокойством в глазах. Вот подался вперёд, словно хотел о чём-то спросить — но в эту минуту со двора донёсся невнятный шум.
Через мгновение они оба были на ногах — и почти одновременно вылетели из покоев на открытую во двор галерею.
У невидимых отсюда ворот шла какая-то возня, слышались хриплые выкрики и возмущённый бубнёж монахов, охраняющих вход в обитель. От восточного крыла туда уже бежали Бэнкэй, Сабуро и Катаока, все при оружии — и Ёсицунэ, недолго думая, перескочил через перила галереи и бросился следом.
За спинами столпившихся монахов он не сразу разглядел причину переполоха — привратники в обители были дюжие, а Ёсицунэ не отличался высоким ростом. Но Бэнкэй, ухнув, вломился прямо в середину толпы, распихав и опрокинув тех, кто не успел посторониться, и вслед за ним Ёсицунэ смог пробиться сквозь живое кольцо к самым воротам.
Там, навалившись грудью на скрещённые древка нагинат, рвался из рук монахов какой-то растрёпанный, дикого вида человек в грязном хитатарэ. Его тащили назад за одежду, толкали прочь от ворот, а он, не обращая внимания на наставленные со всех сторон лезвия, упирался и кричал:
— Пропустите! Я слуга Куро Ёсицунэ! Пропустите меня к господину!
Он рванулся, обратив чёрное от пыли лицо к стоящим людям, — и Ёсицунэ показалось, что он видит дурной сон. Потому что это был Таданобу — простоволосый, как дикарь, осунувшийся, в незнакомой истрёпанной одежде, пятна на которой подозрительно напоминали кровь... Таданобу, которым этот человек никак не мог быть, и всё же...
Ёсицунэ резко обернулся, но приодетого и причёсанного Таданобу, с которым он только что беседовал в покоях, нигде не было видно. Вот только что он бежал через двор, всего на пару шагов отставая от господина — а теперь исчез, как призрак.
За воротами раздался глухой вскрик и шум падения — монахи всё-таки отшвырнули безумца, и тот, не удержав равновесия, рухнул на камни.
— Прекратить! — бешено крикнул Ёсицунэ. — Не трогайте его!
Монахи смешались и попятились. Упавший человек лежал на спине, с хрипом глотая воздух. Бэнкэй смотрел на него выпученными от изумления глазами и щипал себя то за левую руку, то за правую. Сабуро за спиной вполголоса бранился.
Пройдя мимо расступившихся привратников, Ёсицунэ наклонился над лежащим. Человек приподнял голову, запавшие глаза блеснули, впиваясь в лицо хогана.
— Господин, — просипел он сорванным голосом.
У Ёсицунэ перехватило дыхание.
— Таданобу, ты? — через силу спросил он.
— Господин, — повторил Таданобу. — Госпожа Сидзука... вернулась?
— Да, — сказал Ёсицунэ.
Таданобу слабо улыбнулся, в уголках растрескавшихся губ выступила кровь.
— Хорошо, — пробормотал он. И повалился головой в дорожную пыль.
Ёсицунэ успел поймать его за плечо, другой рукой подхватил под затылок, уберегая от удара о сухую, каменно-твёрдую землю. Вгляделся с тревогой, опасаясь худшего, — но грудь под заскорузлой от крови одеждой поднималась и опускалась медленными неглубокими вдохами.
— Сабуро, Катаока! — крикнул он через плечо. — Найти того, первого, и привести ко мне! — Самураи быстро поклонились и бросились к дому, как две спущенные со сворки гончие. — Бэнкэй, возьми его и неси в дом. Живо!
Можно было бы сложить носилки, но зачем, если есть Бэнкэй? Великан не глядя отставил нагинату — ближайший привратник едва успел поймать падающее на него оружие — вышел за ворота и поднял Таданобу на руки, словно ребёнка.
— Если это наш Таданобу, — растерянно буркнул он, разглядывая бледное под слоем пыли лицо, — то кто же тогда вчерашний?
— Не знаю, — Ёсицунэ покачал головой. — Но этот — точно наш. Не мешкай, Бэнкэй.
Монах поудобнее перехватил свою ношу и зашагал к дому так легко, словно тащил, самое большее, охапку хвороста. От крыльца навстречу им уже бежала обеспокоенная Сидзука; увидев, кого именно несёт Бэнкэй, она тихо ахнула. Ёсицунэ поймал её за рукав.
— Ты видела, как Таданобу был ранен. Как? Куда именно?
— В левое плечо, — послушно вспомнила Сидзука, — и в ногу выше колена. Вторая рана была глубокая и сильно кровоточила.
— Бэнкэй, слышал? Осмотри его внимательно. Если не хватит лекарств, требуй у монахов всё, что надо. Скажи — по моему приказу.
— Понял, — Бэнкэй взобрался на крыльцо и скрылся в покоях. Сидзука поспешила следом.
Сабуро и Катаока подбежали один за другим, упали на колени. Выражения их лиц были красноречивее слов.
— Упустили? — с досадой бросил им Ёсицунэ.
Сабуро повесил голову, до скрипа сжал лакированную спинку лука. Он всегда тяжело переживал неудачи.
— Это не человек, — тихо сказал Катаока. — Мы нагнали его в саду, у южной стены. Я крикнул: "Стой, сдавайся!" — а он вскочил на дерево почти без разбега, потом на стену — и был таков.
— Я выстрелил ему вслед, — скрипнул зубами Сабуро. — В ногу целил, думал — убить не убью, а остановлю. И тут он как скакнёт с ветки на ветку... в общем, промазал я. Только вот это у него из рук выбил.
И он поднял парчовый мешочек, который Ёсицунэ оставиил в покоях, выбегая на шум.
Шнуры мешка были обрезаны чуть выше горловины — чисто, будто ножом. Всем бы так промахиваться. Ёсицунэ пощупал сквозь колючую ткань — барабанчик был на месте и, похоже, цел.
— А это, — добавил Катаока, — он уронил, когда перелезал через стену. — И, вынув из-за пазухи, двумя руками подал Ёсицунэ веер.
У Таданобу никогда не было такого веера — из зелёной бумаги и душистого можжевельника, с дивной росписью в виде золотых сосновых веток. Такого и у самого Ёсицунэ не было, если начистоту. Дорогая, изысканная вещь — впору придворному высокого ранга, а не воину.
Ёсицунэ молча сложил веер, еле сдерживаясь, чтобы не стиснуть его в кулаке, ломая тонкие планки. В голове не укладывалось, что целые сутки рядом ходил самозванец, невесть каким чародейством принявший облик друга, — и никто, никто из них не заподозрил обмана... даже Сидзука не поняла, что уходила с одним провожатым, а вернулась с другим.
А сам Ёсицунэ — не он ли своей рукой поднёс чарку мнимому Таданобу на вчерашнем ужине, хваля его за верную службу и победу над оборотнем? В то время как настоящий Таданобу блуждал где-то в ночи, больной и обессиленный — и мог погибнуть в одиночестве, а они так и не узнали бы, что с ним стало... При одной мысли об этом в груди становилось холодно и ярость туманила голову. Как, как они могли так ошибиться?
Мимо пробежал монах с лекарским ящиком. Сидзука вышла на порог, прикрывая лицо рукавом, приняла у монаха снадобья и заторопилась обратно. Уже в дверях, будто спиной почувствовав взгляд господина, обернулась и послала ему улыбку:
— Бэнкэй сказал — всё будет хорошо.
6. (235 лет назад)
В середине одиннадцатого месяца, в преддверии праздника Обильного Света, привычный распорядок дворцовой жизни сменяется оживленной суетой. Конечно, вся придворная знать, все кавалеры высших рангов — люди возвышенные, утонченные и благовоспитанные, а потому и суетятся неторопливо, следя, чтобы не сбились набок шапочки с накрахмаленными лентами, не запутались тянущиеся по полу хакама да не осыпалась пудра с набелённых лиц. Но всё же спешат, насколько могут, не роняя достоинства, шуршат длинными шлейфами по натертым до блеска полам, переходят из павильона в павильон, надзирая за приготовлениями к торжеству.
Хватает забот и у дворцовой стражи. Столько новых людей в стенах Запретного города, столько незнакомых лиц в садах и галереях — поди уследи за всеми. А бдительность необходима: хоть и проходят гости в ворота лишь по особым спискам, хоть и проверяются те списки министерством центральных дел и служащими внешней охраны — всё же именно в эти дни, в праздничной толчее, когда слуги и стражники сбиваются с ног, злоумышленнику легче всего проникнуть во дворец. Вот и приходится чаще обычного обходить внутренний Двор, увеличивать стражу на воротах, откуда прибывают низкоранговые посетители, ставить дополнительные караулы.
Все эти дни Хиромаса не покидал дворца — некогда было. Предпраздничные заботы, свалившиеся на молодого начальника Правой дворцовой стражи, отнимали почти всё его время, кроме отведённого на еду и сон. Лишь пару раз он смог между делом заглянуть в Ведомство предсказаний, но Сэймэя не застал. В этом не было ничего необычного — Сэймэй не любил ходить во дворец и частенько пренебрегал служебными обязанностями, целыми неделями не появляясь в Оммё-рё. Но в последнее время, после того, как Сэймэй поделился с ним подозрениями, Хиромаса был сам не свой.
Поглощённый делами и собственными тревогами, он не замечал, что творится вокруг. Даже не понял, почему все встречные придворные вдруг заспешили в галереи и наружные покои, отчего по всем павильонам захлопали сёдзи и ставни. И только выйдя в очередной раз ва двор, чтобы срезать путь до Левой караульни, он понял причину всеобщего волнения.
Над Запретным городом кружился первый снег. Падая из низких туч на белый гравий двора и на чёрные пустые цветники, он, казалось, наполнял светом пасмурный воздух. Крупные, пушистые снежинки сразу облепили шапку Хиромасы, осели на щётках из чёрного конского волоса, припорошили рукава. Будто скованный их мягкой тяжестью, Хиромаса вопреки спешке замедлил шаг — немыслимо было бегать и суетиться под этим величавым кружением белых хлопьев, словно посланных с неба, чтобы исполнить танец Пяти Мановений для обитателей земли.
Закончив дела в караульне, он пошёл назад через открытую галерею, невольно растягивая короткие минуты, в которые мог позволить себе полюбоваться снегопадом. Он брел не спеша, сметая ладонью белый пуховой покров с резных перил, — и как раз перед входом в павильон ему на рукав вместе со снегом упало что-то ещё, побольше и потяжелее.
Хиромаса подавил желание протереть глаза: на его чёрном рукаве сидела голубая стрекоза. Красивое хрупкое насекомое, которому по природе положено летать над прудами и речными заводями в жаркие летние дни — но никак не под снегопадом в одиннадцатом месяце!
— Сэймэй? — тихонько бросил Хиромаса, пользуясь тем, что поблизости никого не было. — Опять твои шутки, что ли?
В ответ раздался лёгкий шорох. Стрекоза трепыхнулась — и превратилась в клочок голубоватой бумаги, искусно сложенный в виде полоски с крылышками.
Спохватившись, Хиромаса закрыл разинутый от изумления рот, прикрыл бумажку ладонью и оглянулся через плечо — не видел ли кто? На удачу, галерея по-прежнему пустовала. Успокоившись, Хиромаса развернул бумажку: на её внутренней стороне значилось всего одно слово:
"Откажись".
С возрастающим недоумением он перевернул послание, но на обороте ничего не было. Ни приписки, ни пояснения — только этот непонятный приказ, написанный, несомненно, рукой Сэймэя. По крайней мере, его почерк Хиромаса хорошо знал.
— Господин Хиромаса!
Он спрятал бумажку в рукав, прежде чем обернуться. К нему приближался молодой куродо из тех, кто разносят письма и указы Императорской канцелярии. Остановившись в паре шагов от Хиромасы, куродо поклонился и двумя руками почтительно протянул ему изысканно сложенное письмо.
— От его светлости господина Левого министра, — провозгласил он.
Хиромаса невольно задержал дыхание, принимая надушенный листок. И показалось, что письмо Сэймэя шевельнулось в рукаве, царапнуло кожу стрекозиными лапками. С бьющимся сердцем он развернул бумагу и пробежал глазами по изящно-небрежным строчкам, от волнения едва улавливая смысл написанного: его светлость Фудзивара-но Санэёри изъявлял желание видеть Минамото-но Хиромасу сегодня вечером на пиру в честь первого снега.
Куродо не уходил, ожидая ответа. Хиромаса прикусил губу.
"Откажись".
С начала снегопада прошла едва ли половина стражи. Санэёри, при всей расторопности его слуг, тоже требовалось время на то, чтобы отдать распоряжения насчёт пира и разослать письма гостям. И всё же Сэймэй каким-то образом проник в его замыслы и успел послать своё предупреждение. Хиромасу порой ужасали способности его друга, выходящие за пределы человеческого понимания.
Куродо ждал ответа. Хиромаса откашлялся.
— Почтительно вынужден отказаться, — проговорил он. — Служебные дела не позволяют мне отлучиться из дворца. Глубоко сожалею о невозможности услужить его светлости своим скромным присутствием.
Вот так. И пусть его сто раз назовут грубияном и неотёсанным воякой, не умеющим ни ответить изящно, ни стихи сложить к случаю. Уж как-нибудь обойдётся его светлость без Хиромасы, да и сам Хиромаса не будет горевать, упустив возможность полюбоваться снегопадом в усадьбе Оно-но-мия.
Разочарованный куродо удалился — видимо, не на такой ответ рассчитывал. Хиромаса незаметно перевёл дыхание. Хотелось бросить все дела и мчаться на улицу Цутимикадо, чтобы обсудить всё произошедшее с Сэймэем — но Хиромаса и впрямь не мог сейчас отлучаться из дворца, в этом он нисколько не покривил душой.
Временно выбросив из головы и приглашение, и свой отказ, Хиромаса снова погрузился в дела. А в часу Обезьяны, когда в саду начали уже зажигать фонари, спеша в арсенал, он чуть не налетел на Левого министра собственной персоной, величественно выступающего по галерее Пурпурного дворца.
— А, господин Хиромаса, — вельможа улыбнулся тепло и радушно, показав изысканно вычерненные зубы. — А я как раз вас ищу.
Хиромаса поспешно склонился и замер, не дерзая поднять взгляд выше краешка парчового подола, сплошь затканного золотыми журавлями и глициниями. Великолепные одежды колыхнулись и зашуршали, когда Левый министр благосклонно взмахнул рукой.
— Ну же, господин Хиромаса, поднимите голову. В добром ли здравии изволите пребывать?
— Вполне здоров, благодарю вас, — выдавил Хиромаса.
— Ваш отказ огорчил меня невыразимо. Не допускаю и мысли, что в такой прекрасный вечер мне придется довольствоваться неумелой игрой советника Накаёри или Пятого принца.
— Ваша светлость...
— Поэтому, — продолжал Оно-но-мия, не давая ему вставить слова, — я испросил у государя разрешения отпустить вас со службы на этот вечер. Вы свободны, господин Хиромаса, и я хочу, чтобы вы непременно были у меня на пиру.
Хиромаса поклонился ещё ниже, скрывая лицо. В голове метался рой панических мыслей. Отговориться было нечем, разве что...
— Нижайше умоляю о прощении, — проговорил он, не поднимая головы, — но путь в направлении вашего дома сегодня запретен для меня. Лишь это обстоятельство вынудило меня отказать вашему посланцу. Я в отчаянии, что из-за меня вашей светлости пришлось утруждать себя ненужными хлопотами.
Хиромаса сам не ожидал, что объяснение получится таким гладким. Ему редко удавалось сочинить убедительное оправдание, потому что лгать он не умел, да и не стремился научиться. Это частенько подводило его в таких случаях, где ложь была необходима, вот как сейчас.
Господин Оно-но-мия засмеялся высоким смехом, хрустальным и чуть надтреснутым.
— Ах, какая удача, что мы собираемся не в моём доме. Не иначе как сами боги подсказали мне устроить пир в усадьбе Кудзё, чтобы и вы могли присутствовать на нём. Надеюсь, это направление нынче для вас не запретно?
Хиромаса покачал головой, не поднимая лица. Внутри он кипел от досады, но отступать было уже некуда — одна и та же отговорка не прошла бы дважды.
И ещё: если подозрения Сэймэя верны и Санэёри замыслил извести младшего брата, то пир в усадьбе Кудзё может оказаться только прикрытием для страшного злодеяния. И тогда...
Тогда, пожалуй, и неплохо, что Хиромаса будет рядом. По крайней мере, он предупреждён и знает, куда надо смотреть, чего опасаться. Возможно, отправившись на этот пир, он сможет предотвратить новое покушение. Главное — сохранять бдительность, пить только для виду и следить за братьями-соперниками в оба...
Отчего-то он не сомневался, что Сэймэй сможет извлечь пользу даже из такого поворота событий.
— Вот что было со мной и с госпожой Сидзукой после того, как мы покинули Ёсино, повинуясь вашей воле. Госпожа на сносях, ей надобно поберечь силы — так я рассудил и выбрал из двух дорог ту, что полегче. На следующий день после выхода из Дзао мы спустились к южному перевалу. Там-то и поджидала нас вражеская засада...
Они сидели в покоях Ёсицунэ, возле его собственной постели, куда он велел уложить Таданобу. После осмотра Бэнкэй заключил, что раны самурая не смертельны и заживают чисто, а в обмороке повинна лихорадка и упадок сил, и надобно только дать ему отлежаться, напиться и поесть. Так и вышло: в скором времени Таданобу очнулся, поел и почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы поведать о своих злоключениях.
— Нет нужды рассказывать, как я дрался с ними. Для того, кто ходил в бой под знаменем нашего господина, схватка с тремя противниками — пустяк, которым не стоит и хвалиться. К тому же напали они бесчестно, как разбойники, имён своих не возгласив, потому и бил я их, как безродных разбойников, беспокоясь лишь о том, чтобы уберечь госпожу. Двоих я пронзил стрелами, а третьего ранил и, приставив ему меч к горлу, допросил. И он мне сознался, что дальше по дороге ждут в засаде его соратники, из вассалов Тайра, а всего двенадцать человек, поклявшихся отомстить вам, господин. Разузнав это, я снял ему голову, а имени спрашивать не стал — на что мне имя такого труса? Но по его словам выходило, что путь через горы нам закрыт. Тогда и решили мы возвращаться в Срединную обитель, на гнев ваш или на милость.
Сидзука, сидевшая чуть в стороне, кивнула, молча подтверждая его слова.
— Вот в том бою с Хэйке и получил я две раны...
— А всё потому, что доспех у тебя никудышный, — бесцеремонно перебил его сидящий у изголовья Бэнкэй. — Дрянь, а не доспех. Сколько раз я говорил, чтобы ты его поменял? Разве мало хороших доспехов мы захватили у Тайра? А ты заладил, будто кукушка: память о брате, память о брате...
— Не шуми, — одёрнул его Ёсицунэ. — После ругаться будешь. А ты, Таданобу, продолжай.
— Нелегко мне далась эта дорога, хотя госпожа Сидзука и стрелы вытащила, и перевязала меня. Но к закату набрели мы на жильё отшельников — три хижины в лесу, и был там всего один старый монах. У него мы и попросили приюта на ночь.
Таданобу поморщился, потрогал свежую повязку на плече, сглотнул.
— Тут я и оплошал во второй раз, господин мой. Монах был с виду безобидный, в чём душа держится... Госпожу Сидзуку он отослал за водой, а меня лечить собрался. Я худого не заподозрил, оружие отложил, позволил монаху снять с меня доспехи... Только смотрю — а у него изо рта не зубы торчат, а чёрные клыки длиной с палец. И этими клыками он меня сквозь повязку укусил. Вот здесь, — Таданобу снова тронул забинтованное плечо.
— А ты что же? — вскричал Сабуро.
— А я — ничего, — Таданобу зажмурился от стыда. — Ничего не успел, даже до меча не дотянулся. Руки-ноги сразу отнялись, в голове зашумело — и всё.
— И со мной так же было, — подала голос Сидзука. — У него какая-то отрава на зубах, сном морит на месте.
— Точно, — кивнул Таданобу. — Долго ли я пролежал, не знаю. Очнулся — кругом темно, огня нет. Хотел я встать, а тело не слушается, точно удар меня разбил. Слышу шум какой-то снаружи, крики, треск — а сам пошевелиться не могу, как мёртвый. И, право, легче было бы мне умереть, чем лежать без сил и думать, что госпожа Сидзука осталась там снаружи, и некому защитить её.
Сидзука прерывисто вздохнула, но не удержалась — слёзы двумя горошинками скатились по её щекам. Она быстро поднесла к лицу рукав.
— Крикнул я тогда: "Бегите, госпожа!" — но никто мне не ответил, только шум стих и больше уж ничего слышно не было. Что мне оставалось делать? Начал я молиться пресветлому Хатиману, покровителю Минамото, и сказал: "Бодхисаттва Хатиман, возьми мою жизнь, но выручи Сидзуку из беды. Пусть она вернётся в Срединную обитель живой и невредимой, а со мной будь что будет". Так, молясь, повторил я это дважды и трижды — и вдруг слышу опять: словно бы кто-то ходит за дверью хижины, где меня запер проклятый монах. А потом голос раздался, человеческий голос: "Быть по сему", — и всё стихло опять.
Самураи растерянно переглядывались. Бэнкэй ожесточённо чесал в затылке, так что его волосы встали дыбом, будто кабанья щетина.
— В другой раз я очнулся уже днём, — снова заговорил Таданобу. — Едва глаза открыл, глядь — а надо мной монах стоит. Ну я и схватил его за горло — руки-то уже слушались. Придушил бы сгоряча, да только смотрю: не тот монах мне попался. Тот, оборотень, тощий был и дряхлый, лицо всё оспой побито, а этому лет сорок от силы, и плечами он пошире, и голова давно не брита. Отпустил я его. Спрашиваю, где госпожа, а он мне отвечает, что сюда уже с полгода ни одна живая душа не заглядывала. И сам кричит, злодеем меня называет, убийцей и ещё по-всякому — а на мне одежда чужая, кровью заляпанная, и доспехи пропали, и всё оружие... Ладно, успокоились, стали разбираться — слово за слово... Оказался этот монах настоящим отшельником, младшим из троих, что проходили аскезу в горах. Двое старших наставников почили в холодную зиму, он остался здесь один. Приспособил пустые кельи под дровяной склад и под молельню — так и жил. Вчера на закате встал он на молитву, а что дальше было, сказать не может — упал без памяти, говорит. Поутру очнулся — в келье всё вверх дном, у молельни труп незнакомого старика лежит, а в третьей хижине вместо дров какой-то головорез в окровавленной одежде валяется. Это я, то есть.
— Тот человек, — Сидзука запнулась, — который выдавал себя за вас... он сказал, что оборотень после смерти опять превратился в человека.
— Это он и был, — подтвердил Таданобу. — Рябой старикашка, я его сразу узнал. Недурно его разделали — отрубили руку и грудь раскроили от плеча до печени. Славная работа, жаль, что не моя.
— Руку ему отрубила Сидзука, — поправил Ёсицунэ. — А убил — тот, кто принял твоё обличие.
— Неужто и впрямь пресветлый Хатиман вам на помощь явился? — пробормотал Бэнкэй. — А я его за шиворот таскал...
Таданобу вздохнул.
— И я сперва подумал, что это Хатиман ответил на мою молитву. Но потом взяло меня сомнение — зачем было Хатиману забирать мои доспехи? Ведь бодхисаттва может явиться в любом образе, разве нет? А он зачем-то переоделся в мою одежду и оставил мне этот наряд, — Таданобу кивнул на пыльный хитатарэ, сложенный у постели. — Кровь на нём — от оборотня, это понятно, но ведь и одежда ношеная. И, если нюх меня не обманывает, носил её некто, способный потеть.
— Так-то оно так, — проворчал Катаока, — да только разве обычному человеку под силу проделать всё, что проделал этот парень? Сразить оборотня, принять твой облик, сбежать от нас с Сабуро — кто на такое способен?
— Другой оборотень, — сказала Сидзука.
В комнате стало тихо. Ёсицунэ задумчиво кивнул.
— Верно. Оборотни, что перекидываются людьми, могут позаимствовать чей угодно облик.
— И они сильны, — согласился Бэнкэй. — Тэнгу, каппы... да что там, даже лисы-оборотни сильнее и проворнее обычных людей.
— Он обронил веер, — вслух рассуждал Катаока. — Может быть, он как раз и есть тэнгу?
— Тэнгу носят веера из перьев, — возразил ему Ёсицунэ. — Да и к людям они не настолько благосклонны, чтобы помогать даром. Тэнгу скорее украл бы Сидзуку, чем вернул её в монастырь.
На самом деле, он был уверен, что тэнгу здесь ни при чём — хотя бы потому, что настоящий тэнгу не посмел бы обманывать ученика господина Содзё-бо, а тем паче воровать у него. Но эта часть его жизни была открыта не для всех, и Ёсицунэ не собирался рассказывать больше, чем необходимо.
— Тануки? — предположил Сабуро. И тут же сам себя одёрнул: — Нет, тануки сбежал бы от одного вида обнажённой стали. Против паука он бы точно не сдюжил. И от меня бы не смог удрать, толстолапый.
— Это кицунэ, — припечатал Бэнкэй. — Я слышал, как монахи рассказывали о белой лисице, которую они пару раз видели в роще близ Храма Проповедей. Это она, больше некому.
— Или он, — криво усмехнулся Таданобу. — Твои монахи, случаем, под хвост той лисе не заглядывали?
— А тебе какая разница? — фыркнул Бэнкэй. — Или боишься, как бы не оказалось, что тебя девка спасла, да ещё и хвостатая?
Таданобу нахмурился, кривя губы, но взглянул на Сидзуку и промолчал.
— Лисица или лис — неважно, — Ёсицунэ оборвал спор, пока Бэнкэй не брякнул ещё что-нибудь обидное. — Поймаем — разберёмся.
— Поймаем? — удивился Васиноо. Как младший по возрасту и по происхождению, он всё время держался позади, в разговор не встревал и вообще вёл себя тише воды, ниже травы — даром что носил такое имя. Но тут и его разобрало: как это господин собирается оборотня ловить?
Остальные тоже зашумели — кто удивлённо, кто одобрительно. Ёсицунэ вскинул ладонь, призывая их к молчанию.
— Этому лису, или как его там, зачем-то понадобился мой Хацунэ. По крайней мере, мы точно знаем, что он пытался украсть его. Что он будет делать теперь? Отступится или продолжит строить козни? Мы окружены врагами, даже на наших гостеприимных монахов не можем полностью положиться. Я не хочу, чтобы в это трудное время за нами увязалась ещё и какая-то нечисть. Не хочу гадать, кого из нас ей вздумается подменить в следующий раз.
— Верно! — не удержался Бэнкэй.
— Но этот лис, — продолжал Ёсицунэ, — помог тебе, Таданобу, и тебе, Сидзука. Поэтому убивать его я тоже не хочу, хоть он и покусился на моё имущество. Пока Таданобу поправляется, мы всё равно не можем двигаться дальше — вот и потратим это время на поимку лиса. А уж когда поймаем, разберёмся, кто он такой и что ему от нас нужно.
— Легко сказать — поймаем, — проговорил он. — Ведь это же кицунэ, господин. Он не дастся нам в руки так просто.
— Приманим! — грохнул Бэнкэй. — На что там лис приманивают? На сакэ?
— Ему не сакэ нужно, а барабанчик, — возразил Сабуро. — Если положить его где-нибудь на видном месте и спрятаться поблизости...
— Нет, — улыбнулась Сидзука. — Так он сразу догадается, что мы нарочно оставили Хацунэ на виду. Устроим всё так, словно мы не догадались, что ему нужно...
— Прекрасно, — Ёсицунэ хлопнул в ладоши. — Сегодня вечером Сидзука станцует для меня. Слышал я, будто голос Хацунэ разносится на все Шесть миров. Если этому лису и впрямь так хочется завладеть барабанчиком — он услышит и придёт.
8. (235 лет назад)
Из всех пиров, на которых Хиромасе довелось присутствовать, этот был самым тягостным. Даже не потому, что его затащили сюда почитай что силком; и не потому, что он извёлся и взмок от напряжения, каждую минуту ожидая подвоха, колдовской ловушки, а то и стрелы в спину. Просто он не любил фальши — ни в музыке, ни в людях, а этот пир был пропитан ею, и если бы человеческие чувства имели вид, цвет и запах, то ширмы из расписного шёлка почернели бы от копоти лицемерия, а напоенный ароматами воздух стал бы зловонным от лести и скрытой злобы.
Со стороны всё выглядело роскошно и достойно восхищения. Господин Кудзё умел пировать с размахом, а визит старшего брата по случаю первого снега был подходящим поводом, чтобы проявить и щедрость, и хороший вкус. Правда, праздник был устроен на скорую руку, и потому не стоило ожидать больших изысков вроде мостов, увитых бумажными цветами, парчовых шатров в саду и танцоров в костюмах птиц и зверей. Не было и женщин, кроме служанок — ведь благородной даме надобно много времени, чтобы приготовиться к выходу в общество, а жёны и младшие дочери Моросукэ находились сейчас в другой усадьбе. Как уехали туда после первого случая порчи, так и не стали возвращаться — и Хиромаса подозревал, что тут поучаствовал Сэймэй, не делом, так советом.
И всё же пир, хоть и лишённый женского присутствия, весёлого щебета из-за занавесок и шелеста надушенных многоцветных рукавов, мог удовлетворить самого придирчивого ценителя.
Просторные покои с видом на заснеженный сад были убраны занавесями из бледно-жёлтой парчи и ширмами с изображениями всех месяцев года. Места для сидения обтянуты белым камчатным шёлком, подушки обшиты золотыми нитями по краям, столики и подносы для кушаний изготовлены из драгоценной древесины ракоку. Светильники горели в коробах из сандала, и нагретое дерево щедро источало свой аромат. В серебряных курильницах тлели угли, смешанные с "чёрными" благовониями, и синеватый дымок, поднимаясь над головами пирующих, придавал богато одетым, белолицым и изнеженным вельможам вид небожителей, восседающих на облаках.
Несмотря на растопленные жаровни, леденящий ветер из сада то и дело задувал в покои. Гости согревались испытанным способом, и сакэ из золотых кувшинов лилось без остановки в серебряные чашки. Хиромаса, помня об осторожности, старался быть умеренным. По правде говоря, ему кусок в горло не лез, но приходилось всё же есть и пригубливать сакэ, чтобы не слишком выделяться среди гостей. Хотя он и так уже выделялся хуже некуда: забрав его прямо из дворца, Левый министр не дал ему времени переодеться, и теперь Хиромаса чувствовал себя вороной в стае пёстрых фазанов, сидя среди разнаряженных сановников в чёрном сокутай, даром что без оружия. Слуга, посланный домой за праздничной одеждой, запаздывал, и в конце концов Хиромаса плюнул и перестал обращать внимание на косые насмешливые взгляды со всех сторон.
Его светлость Левый министр то ли выпил больше всех, то ли умело притворялся, но вёл себя точно пьяный — шумно и с преувеличенным благодушием. После того, как гости по два-три раза осушили чаши, он велел музыкантам играть "танец князя Лин-вана" и сам пустился в пляс, подначивая остальных. За ним выступили другие гости и сам Моросукэ — кто во что горазд. Каждому танцору Санэёри расточал похвалы и сам подносил заздравную чашу.
Хиромаса смотрел на их ужимки, прилагая все усилия, чтобы не показать скуки и отвращения. Если бы он позволил себе выпить больше, чтобы хмель закружил и затуманил голову, — тогда он, наверное, смог бы проникнуться их весельем и так же со смехом скакать, задирая ноги, как это делал сейчас главный архивариус, изображая танец журавля. Смог бы не замечать подобострастной и лживой улыбки главы палаты обрядов, затравленного выражения, мелькающего на лице хозяина дома, и холодного, совершенно трезвого блеска в глазах Санэёри, устремлённых на младшего брата.
В саду зажгли фонари, и в их свете белый снег теперь казался серым, словно небо осыпалось пеплом. От деревьев по снегу протянулись длинные спутанные тени, а сосна, одиноко воздевшая ветви над берегом пруда, казалась древним стариком с понурой седой головой.
В беспрестанном падении хлопьев Хиромаса не сразу различил в саду ещё какое-то движение. Неясная чёрная тень скользила под снегопадом, перемещаясь быстро и плавно, как водомерка по поверхности озера.
Хиромаса привстал на подушке, следя за этой странной тенью. Он уже подумывал, под каким бы предлогом выйти из покоев в сад, как вдруг тень приблизилась. Не таясь, поднялась на веранду и замерла, преклонив колени, на границе освещённого пола.
Это был молодой монах в тёмной одежде, с оплечьем и крупными деревянными чётками на шее. В руках он держал короб из светлого дерева и теперь, поклонившись, продвинул его с веранды на господскую половину.
— А, — удовлетворённо сказал Санэёри, — явился, наконец! Долго же ты шёл! Замёрз, поди?
— Не стоит беспокойства, — пробормотал монашек, поднимая голову. Лицо его было странно, густо набелено. Приглядевшись к нему, Хиромаса вздрогнул от жалости: даже толстый слой белил не мог скрыть глубоких рубцов на его лбу и щеках — неизгладимых отметин, которыми оспа клеймит своих жертв.
Видно, молодой инок был усерден в молитвах, если страшная болезнь пощадила его, оставив изуродованным, но живым. А возможно, дело обстояло как раз наоборот — заболев, юноша принял постриг в надежде на исцеление. Так поступали многие, хотя против оспы это редко помогало.
— Это Кумори, — бросил Санэёри, грузно поднимаясь с места. — Я взял его к себе в услужение, читать сутры. А нынче я забыл дома эту вещь, вот и велел ему принести.
Хиромаса вежливо кивнул, хотя мысленно терялся в догадках. И впрямь, зачем господин Оно-но-мия, человек в высшей степени утончённый и чувствительный ко всякому несовершенству, взял в ближнюю свиту монаха с таким неприглядным лицом? Как будто мало в столичных монастырях высокоучёных, добродетельных и притом благообразных с виду монахов, при взгляде на которых не хочется поскорее отвернуться.
Можно было бы поверить, что его светлость приблизил этого монаха из жалости — чтобы наглядно показать, что вся внешняя красота суть прах и обман чувств. Можно было бы поверить... вот только жалость и сердце Левого Министра — понятия несовместимые.
— Ну, господин Хиромаса, — Санэёри улыбался ещё ласковее, чем прежде, — мы все хотим услышать вашу знаменитую флейту. Сыграйте же, и я отдам вам в награду то, что лежит в этом коробе.
Гости одобрительно зашумели. Хиромаса вздохнул про себя, понимая, что отговориться усталостью и опьянением не получится. Не перед этим обществом.
Он вышел из-за столика на середину зала и сел так, чтобы поменьше заслонять вид на сад и летящий снег. Вынул Хафутацу, украдкой погладил её, извиняясь, и заиграл.
Мелодию он выбрал простую, безо всяких изысков, несложную в исполнении. Впрочем, и эту незатейливую вещицу он мог бы сыграть так, чтобы все слушатели оросили рукава слезами — было бы вдохновение...
Сейчас вдохновения не было. Он играл, как работают из-под палки, отбывая наказание или повинность. Флейта звучала ровно, чётко выдерживая тона и паузы; мелодия выходила сухой и пресной, как песок. Хиромаса играл, презирая сам себя за такое бездушное исполнение и против воли ускоряя темп, чтобы быстрее покончить с этим позорищем. Он бы и уши себе заткнул, да только руки были заняты. Когда песня завершилась, он мечтал только об одном: чтобы Санэёри разочаровался уже наконец и отпустил его восвояси...
— Изумительно!
— Несравненно!
— Какое чувство!
— Какая глубина!
Хор восторженных голосов ошеломил его. Гости наперебой выражали своё восхищение, и Санэёри — громче всех; Хиромаса сидел перед ними, сжимая флейту, и чувствовал, как горит лицо. Эти люди, знатоки и ценители музыки, не были глухими и дураками тоже не были. Они прекрасно понимали, как бездарно он играл — и всё же продолжали расточать похвалы его мастерству. В эту минуту Хиромаса предпочёл бы искупаться в сточной канаве, чем захлёбываться в мутных потоках их лести.
Санэёри сделал знак, и монашек, подползя на коленях, поставил перед Хиромасой короб с обещанным подарком. Хиромаса с неуклюжим поклоном снял крышку.
В коробе оказалась одежда из синей парчи, затканной белыми и серебряными цветами сливы. Платье было великолепным, но Хиромаса куда лучше чувствовал бы себя в своём привычном носи цвета астры с тканым узором из журавлей. Да вот беда: слуга, посланный за носи, так и не явился — заплутал, что ли, в метель?
— Ничтожная награда за ваше искусство, — промолвил Санэёри, — но всё же примите её в знак моего восхищения. Кумори поможет вам переменить одежды. Нет-нет! — видя, что Хиромаса собирается что-то сказать, он замахал руками, отметая все возражения. — Я хочу сейчас же увидеть, к лицу ли вам этот цвет.
Монашек уже прибрал короб с платьем и застыл в ожидании у входа в соседние покои. Хиромаса опять почувствовал себя загнанным в угол — и опять не оставалось ничего другого, кроме как подчиниться.
Знает ли Сэймэй, где сейчас Хиромаса? Наверняка знает, он же провидец. И если бы Хиромасе грозила беда, он бы уже был здесь — что ему, чародею, какие-то заборы и стены, какая-то стража?
С этой утешительной мыслью Хиромаса переступил порог смежной комнаты. Монах, поставив короб на пол, плотно сомкнул фусума за спиной. Хиромаса распустил завязки шапки-каммури, с тяжёлым вздохом стащил её с головы. Поднял руки к воротнику...
Чувство опасности, притуплённое опьянением и усталостью, проснулось в нём слишком поздно. Хиромаса ещё только поворачивал голову на подозрительный шорох сзади, когда внезапная тяжесть обрушилась на плечи, и шею у основания затылка пронзила ледяная игла.
Он даже вскрикнуть не успел.
9.
Танец сирабёси — не пустая забава, а святое подношение богам, даже если он затеян для обмана. Надлежало подготовиться со всем тщанием, да вот беда — Сидзуке не во что было облачиться. Несколько нарядов, взятых с собой из столицы, она подарила другим сирабёси, с которыми вместе плыла на корабле. И ни мгновения не жалела, раздавая подругам-соперницам шелка и веера — ведь они, бедняжки, отправлялись назад, а Сидзуке выпал счастливый жребий: право сопровождать господина в тяготах и опасностях горного похода.
Тогда она ещё не знала, что Ёсицунэ вскоре отошлёт и её — отчасти уступая просьбам своих вассалов, отчасти опасаясь за жизнь будущего ребёнка. Но вот — сама судьба встала на её сторону, закрыв дорогу в столицу, и снова затеплилась надежда, что господин ещё может передумать. И потому Сидзука тщательнее обычного сушила и чесала волосы, белила лицо и подводила брови — вдруг при виде её красоты сердце любимого дрогнет и он позволит ей остаться?
Почти не рассчитывая на удачу, она попросила Бэнкэя одолжить у монахов облачение для танца. К её удивлению, в келью мигом прислали двух служек с полными коробами одежд — то ли слава Сидзуки-танцовщицы добралась и до этих мест, то ли монахи просто побоялись перечить Бэнкэю. Великан был наделен несравненным даром убеждения: стоило ему нахмурить брови или свирепо выкатить глаза — и отказа ни в чём не было.
Среди присланного платья нашлись длинные белые хакама и красный суйкан. Поверх него Сидзука набросила второй суйкан из тонкого белого шёлка, чтобы красная ткань просвечивала сквозь него, как цветущие вишни просвечивают сквозь утреннюю дымку в горах. Гладко расчёсанные волосы она стянула лентой на спине и крепко подвязала шапку-эбоси, по-мужски заломив верх. Слева за пояс заткнула меч, справа — зелёный веер с золотым сосновым узором. И лёгкой поступью, как облачко, плывущее по небу, вошла в западный притвор храма, где отвели место для танца.
Исэ Сабуро и Катаока хотели остаться с господином и защищать его от оборотня, но Ёсицунэ отказался. "Такая толпа охотников лишь спугнёт добычу", — сказал он и велел всем покинуть покои, оставшись вдвоём с Сидзукой. Только спрятал под одеждой кинжал, свой верный Имацуруги, с которым не расставался ни днём, ни ночью, да взял флейту, чтобы подыгрывать танцовщице. Теперь и самый хитрый лис не заподозрил бы ловушки. Что может быть естественнее для опального хогана, чем желание в последний раз насладиться танцем возлюбленной перед тем, как проститься с ней навсегда?
Самураи подчинились, хотя и было видно, что им не по душе намерение господина ловить оборотня в одиночку. Если поддельный Таданобу и впрямь сразил паука-монаха, то сладить с ним будет нелегко.
— Не дело это, — ворчал Сабуро, выходя из притвора. — Нас отослал, а девку оставил при себе. Да где это видано, чтобы мы в минуту опасности оставляли господина одного?
Но тут Бэнкэй хлопнул его по загривку, да так, что шапка у того чуть не съехала на нос.
— Дурень ты, Сабуро, хоть и удалец. Думаешь, такому воину, как Куро Ёсицунэ, нужна наша помощь против какой-то слабосильной нечисти? Вот ты на меня погляди — я бы хоть сейчас десяток лис за хвосты наловил и каппу заборол, веришь? То-то. А ведь господин меня, Мусасибо Бэнкэя, победил, когда ему едва сравнялось двадцать лет. А уж этого оборотня он скрутит одной рукой, если пожелает.
На это Сабуро уже ничего не мог возразить и только крякнул с досадой, поправляя шапку. Что поделаешь, пенять Бэнкэю на грубость — всё равно что обижаться на ветер за летящую в глаза пыль. Таким уж он уродился, "Чертёнок" с горы Хиэй, таким, верно, и останется до последнего часа.
А в закрытом покое Сидзука встала перед господином, подняла Хацунэ к плечу и изготовилась, ожидая вступления, как воин ожидает сигнала к началу битвы.
Ёсицунэ поднёс флейту к губам. Он собирался сыграть любимую песню Сидзуки — "Симмудзё" — но в последний момент вдруг передумал и начал другую, нежданно всплывшую в памяти. Эту мелодию он тоже перенял у Сидзуки, а та — у своей матери, преподобной Ино, а Ино говорила, что её сложил ещё во времена императора Мураками прославленный музыкант Минамото-но Хиромаса. Так ли это было или нет, но песня отличалась редкостной красотой, хотя мало кто из сирабёси исполнял эту вещь — слишком сложен был рисунок и мелодии, и танца.
Но сейчас Ёсицунэ словно кто толкнул в спину — он просто почувствовал, что эта музыка будет самой подходящей. И он начал протяжное, обманчиво медлительное вступление; осёкся на одной ноте, подхватив не тем тоном — и опять каким-то внутренним чутьём понял: это не ошибка, именно так эта мелодия и должна была звучать в своём первозданном виде.
При первом вздохе флейты Сидзука выпрямилась. Плавно колыхнулись рукава, ожили ладони — гулкий звук цудзуми камешком упал в спокойное течение напева. Сидзука поплыла медленными скользящими шажками — длинные концы хакама зазмеились по полу, вспыхивая снежным блеском на сгибах. Полуприкрыв глаза, словно вовсе не нуждаясь в зрении, она слушала флейту, наполовину вспоминая, наполовину сплетая заново рисунок старинного танца. Хацунэ под её руками отозвался громче, рассыпался насмешливой дробью — и поймал ритм, повёл, увлекая флейту за собой.
Сидзука закружилась, легко переступая по текучему шёлку. Руки её порхали над барабанчиком, и стук, поначалу мерный и шелестящий, как летний дождь, начал понемногу ускоряться. Ёсицунэ против воли тоже заиграл быстрее, нагоняя ускользающий ритм.
Что-то изменилось. Не задрожали стропила, как бывало в старину, когда играли великие музыканты; не собрались облака на небе и не поднялся страшный ветер — но Ёсицунэ ощутил эту незаметную для глаз перемену. До этой минуты они вели музыку — а теперь музыка повела их, увлекая неодолимым течением, и руки Сидзуки всё резче и сбивчивее ударяли по коже барабанчика, и пальцы Ёсицунэ, сведённые судорогой, не могли оторваться от отверстий флейты.
Хацунэ стучал быстрее и быстрее, срываясь на сдвоенный ритм бьющегося сердца. Быстрее и быстрее кружилась Сидзука, вскидывая лёгкие ноги в облаке белого шёлка, встряхивая тёмной гривой волос, с которых чудом не слетела лента.
Ёсицунэ хотел остановиться, хотел сказать ей: "Хватит!" Но флейта будто приросла к его губам, выпивая дыхание до капли, и руки отказывались разжиматься.
Мелодия зазвучала высоко и отчаянно, почти срываясь на крик — и одновременно с последней пронзительной нотой дверь в зал вдруг распахнулась снаружи.
На пороге стоял человек или некто, похожий на человека. Ёсицунэ узнал его шёлковый кафтан, платок и меч — но лицо чужака больше не было лицом Таданобу. Молодое, загорелое, незнакомое.
И волосы, падающие из-под платка на плечи, были совершенно белыми. Седыми.
Барабанчик умолк, резко оборвав дробь. Пальцы Ёсицунэ разжались, и он смог наконец выпустить флейту. Стало тихо, так тихо, что было слышно учащённое дыхание танцовщицы — словно шорох бьющегося в бумагу мотылька.
Сидзука разжала руки — и Хацунэ с пустым стуком упал на пол, как бесполезная детская игрушка
Тот, что стоял на пороге, даже не проводил взглядом вожделенный барабанчик. Он смотрел только на Сидзуку — пристально до слёз, не отрываясь и не моргая. И молчал.
— Слишком поздно.
Губы Сидзуки шевелились, но голос, исходящий из её горла, был чужим. Он принадлежал мужчине — низкий, хрипловатый, сочащийся ядовито-горькой насмешкой.
Сердце Ёсицунэ словно погрузилось в холодную воду. Теперь он и сам видел, что черты лица Сидзуки слегка изменились. Та же белая кожа — но чуть другие линии скул и подбородка. Те же правильные дуги тёмных бровей, но — иной разрез глаз. Те же алые губы, только уже и твёрже очертаниями. Как будто из-под кожи проступила маска с вырезанным чужим лицом — и приросла изнутри, отливая черты в свою форму.
— Слишком поздно, — повторил тот, кто был в теле Сидзуки. — Ты опоздал, Хиромаса.
Его трясли, переворачивали с боку на бок, прикасались чем-то холодным и мокрым к ноющей шее. Он почти не чувствовал тела, и всё казалось ненастоящим, спутанным, как во сне. Наверное, это и был сон, только какой-то тягостный и непонятный. Потом его оставили в темноте, и счёт времени опять потерялся...
— Господин Хиромаса! Ну разве можно вот так засыпать где попало?
Хиромаса замычал, насилу поднимая тяжёлую голову с пола. Его знобило и подташнивало, глаза отказывались открываться. В висках стучало, точно сотня дровосеков взялись за топоры.
С третьей попытки разлепив веки, как будто смазанные клеем, Хиромаса увидел Левого министра. Склонившись над ним, Санэёри одарил его отеческой усмешкой.
— Неужели вам так наскучило наше общество, что вы решили отойти ко сну раньше всех?
— Что? — просипел Хиромаса.
— Вы так долго отсутствовали, что гости начали беспокоиться. Ну же, взбодритесь и выйдите к нам. Мы хотим ещё раз послушать вашу флейту и поглядеть на вас в новой одежде.
Хиромаса сел, растирая виски. Глаза по-прежнему слипались, но в голове немного прояснилось. Он помнил, как пошёл переодеваться, а потом — что? Сейчас на нём было только нижнее платье и штаны — значит, примерить подарок он не успел. Неужели он и впрямь захмелел и уснул в таком неподобающем виде прямо на полу? И ведь старался пить понемногу, а надо же, как разобрало...
Чувствовал он себя как с тяжёлого похмелья — голову ломило и плющило невидимым молотом, желудок болезненно сжимался, во рту было сухо и кисло. От мысли, что ему придётся снова занять место за пиршественным столом и играть на флейте, Хиромаса чуть не застонал в голос.
— Пожалуйста, — улыбнулся Санэёри. — Все ждут вас с нетерпением. Если вы не намерены порадовать гостей ещё одной песней, то хотя бы примите участие в нашей забаве. Мы будем сочинять китайские стихи, и все просят вас задать темы. Так что будьте любезны, облачитесь и выходите к нам.
Когда фусума за спиной министра сомкнулись, Хиромаса всё-таки застонал — но тихонько, сквозь зубы. Потом трясущимися руками стал натягивать на себя подаренное платье.
Ему казалось, что на сражение с рукавами, завязками, поясом и шапкой ушло не меньше часа. Но когда он вышел из комнаты, все гости ещё сидели на своих местах, хотя господин архивариус уже клевал носом, а глава Палаты обрядов с пьяной улыбкой читал стихи, обращаясь к ближайшей ширме. Кудзё играл на бива — на удивление неплохо — и советник вторил ему на флейте хитирики.
Хиромаса добрёл до своей подушки и сел. Головная боль не унималась, и холодный ветер с веранды не приносил облегчения. Огни светильников плавали в радужном тумане, вызывая резь под веками.
На столике перед ним вместо блюд обнаружились тушечница с растёртой тушью, оленья кисть и стопка превосходной белой бумаги.
— Минамото-но Хиромаса даст темы для стихотворений на четыре рифмы, — провозгласил Санэёри.
Хиромаса набрал кистью туши и замер в тупом оцепенении над первым листом бумаги. В больной, охваченной жаром голове царила гулкая пустота. Он не мог припомнить ни одной, хоть самой заурядной темы, подходящей к сегодняшнему вечеру.
Рядом что-то шевельнулось. Он скосил глаза и увидел рукав монашеской рясы.
— На холодном рассвете петух возвещает разлуку, — прошелестел над ухом едва слышный голос.
Хиромаса бездумно кивнул, благодаря за подсказку, и зашуршал кистью. Рука дрожала, поэтому он сразу бросил попытки писать красиво и вывел строчку уставом, крупно и грубо. Отложил листок, взял другой.
— Лунный заяц играет в сугробе под сосной, — шепнули сбоку. Хиромаса записал и эту тему. Он понятия не имел, хороша она или плоха — пусть с этим разбирается тот, кому выпадет сочинять по ней стихотворение. Сам он мог думать лишь об одном: поскорее бы это закончилось.
— Белые кони метели топчут сухой мискант, — шептал нежданный помощник. — Утром вижу первый след бычьей повозки на свежем снегу.
Сражаясь с головокружением, Хиромаса возил кисточкой по бумаге, почти не разбирая, что он пишет. В затуманенном сознании мешались в кучу сосны, ивы, белые кони, лёд у колодца, бамбук под снегом и первые цветы сливы. На руках оставались пятна туши. Стопка бумаги таяла.
Когда листок с последней темой — "В день Дракона во дворце угощаюсь молодым вином" — исчез из-под его пальцев, Хиромаса уронил кисть и повёл мутным взглядом по сторонам. Надо было прочесть темы вслух, но он уже не мог этого сделать. Веки смыкались сами, голову сжимал огненный обруч.
— Вы совсем утомились, господин Хиромаса, — донёсся из сгущающегося тумана голос Санэёри. — Ступайте-ка почивать, я сам зачитаю темы.
Выдавив невнятные слова благодарности, Хиромаса попытался встать. Его тут же деликатно подхватили под руки, повели. Он шёл, едва передвигая ноги и чувствуя странную тяжесть — дарёные одежды давили на плечи, словно колодка осуждённого, шитые серебром рукава царапали запястья.
И ещё почему-то побаливала шея сзади, в том месте, где волосы уходят вверх под шапку.
Он не запомнил, кто проводил его в комнату, где ждало расстеленное ложе, кто помог снять верхнее платье и хакама. Едва коснувшись затылком изголовья, он провалился в сон.
...На этот раз он чётко осознавал, что спит. Его тело было бесплотным, невесомым, как подхваченная ветром снежинка. Окружающий мир виделся чередой полупрозрачных, наслаивающихся друг на друга картин. Воздух казался холодным и твёрдым, будто лёд, а земля расступалась, пропуская его легко, как ткань пропускает иглу.
Он понятия не имел, куда несёт его этот странный ветер, проходящий сквозь облака, воду и твердь. Он плутал без цели и направления, пока не услышал зов — далёкий, почти рассеянный расстоянием:
— Хиромаса!
И тут он вспомнил и потянулся на голос, собирая себя из крупиц летящего снега в нечто мыслящее, наделённое собственным именем. Мир вокруг тоже изменился — земля обрела плотность и цвет, в небе загорелась большая холодная луна.
Это было похоже на взгляд со стороны и немного сверху: горный склон, поросший кустарником и маленькими соснами, узкая извилистая тропинка и человек, бегущий по этой тропинке — бегущий так стремительно и мягко, что на свежевыпавшем снегу за ним почти нет следов, и даже тень словно бы отстаёт, не поспевая за его ногами.
Человек на бегу вскинул голову, подставляя ветру разгорячённое лицо, и Хиромаса вскрикнул, узнав Сэймэя.
Его крик словно всколыхнул зыбкое пространство сна, как упавший камень разбивает тихую гладь воды. Всё смазалось и раздвоилось: теперь он видел бегущего человека, петляющего по склону между деревьев, и одновременно — крупного белого лиса, прыгающего с камня на камень. Лис принюхивался, отыскивая след, и тревожно вскидывал уши, ловя ночные шорохи.
— Сэймэй! — позвал Хиромаса, радуясь, что видит друга, и печалясь, что это всего лишь сон. Презабавный, между прочим, — до сих пор Сэймэй даже во сне не являлся к нему в образе лиса.
Сэймэй не услышал его, но от звука голоса окружающее пространство опять заволновалось, теряя чёткость. Хиромаса прикусил язык и стал терпеливо ждать, пока зрение прояснится. Когда мир снова пришёл в равновесие, он увидел только лиса. Тот крался по снегу на вершине холма, поставив уши торчком и почти вспахивая носом белую перину.
Но там, в снегу, было что-то ещё. Тень, распластанная в ложбине между сугробами, — слишком чёрная, чтобы быть просто тенью. И — красные пятна, испестрившие вокруг нетронутую белизну.
Лис заметался по поляне, поскуливая сквозь зубы, замирая над этими пятнами и снова отпрыгивая пружиной, словно их запах обжигал ему обоняние.
Кровь? Откуда здесь кровь?
Тревога вползла в душу ознобным холодком. Хиромаса хотел окликнуть Сэймэя, но побоялся снова нарушить течение сна — и промолчал.
Снизу, со склона, вдруг долетел шум, топот сапог и стук копыт по камням. Над изломом тропинки замелькали огни факелов. Лис отскочил в сторону высоким мышкующим прыжком, обрывая след. Бока его раздувались, ноздри отчаянно трепетали, ловя запах приближающихся людей. Наконец, решившись, он сделал второй прыжок, приземлился рядом с той чёрной вещью и зубами потянул из сугроба...
Тряпку?
Что бы это ни было, оно оказалось только приманкой. Из-под снега взметнулись длинные, серебрящиеся в лунном свете верёвки. Лис прыгнул в третий раз, белой свечкой взвившись в воздух, но — недостаточно быстро. Верёвка захлестнула его задние лапы, сбила в снег. Лис попытался вскочить, но другие верёвки, растягиваясь и множась, уже опутали его шевелящейся паутинной сетью.
Всадники вырвались на поляну — чёрный осиный рой, ощетиненный жалами мечей и торчащими концами луков. Лис бился в путах, бешено кусая верёвки, но те не рвались, а только туже затягивались, прижимая его к земле.
Охотники обступили поляну кольцом. У них не было лиц — просто клочья чёрного тумана колыхались над плечами. Только двое из толпы имели какое-то подобие человеческих черт. Один сидел на вороном коне, и вместо лица у него была фарфоровая маска с глазами из расплавленного золота, с вечно застывшей усмешкой на белых губах. Другой, пеший, стоял у стремени первого. Он почему-то был в женском платье, но из-под накинутого на голову подола выглядывал чёрный и безволосый, словно обугленный, череп, и на чёрном лице светились восемь алых глаз.
Этот второй вошёл в круг и приблизился к беспомощному лису. Протянул руку — верёвки снова зашевелились, одни распустились и опали, другие затянулись петлями. Восьмиглазый поднял связанного лиса за пышный меховой загривок. Зверь дёрнулся, но не заскулил, только молча оскалил зубы.
Всадник с фарфоровым лицом разглядывал его, возвышаясь в седле, неподвижный, словно статуя. Потом в глубине сверкающих зрачков что-то дрогнуло. Статуя кивнула.
Восьмиглазый бросил лиса на истоптанный снег, повернул на спину, придавил коленом. Правой рукой вытащил нож, левой ухватил пушистый хвост, оттянул. И полоснул, снизу вверх распарывая шкуру на белом брюхе.
Страшный, не звериный крик заметался над поляной. На снег брызнула кровь, старые и новые пятна смешались. Хиромаса тоже закричал — и сон треснул, разбиваясь вдребезги, осыпаясь из рук режущими ледяными осколками.
...Он вскинулся, сбрасывая душное парчовое платье, опутавшее его сверху. Искусанные губы саднили, в ушах ещё звучали крики — его собственный и тот, услышанный во сне... Хиромаса даже про себя боялся произнести имя, словно мог этим накликать беду.
— Это сон, — проговорил он хриплым шёпотом. — Всего лишь сон.
Но под сердцем, мешая дышать, засела ледяная игла, и в затылке снова проснулась боль. Хиромаса потянулся рукой к ноющему месту и нащупал сзади на шее ранку размером с ноготь. Потрогал изголовье — оно было влажным и заскорузлым по краям от крови.
Эти... эти люди что-то сделали с ним. Во сне... или, может быть, даже раньше...
Его руки тряслись, пока он торопливо натягивал на себя одежду. Сокутай куда-то исчез — верно, слуги унесли, — а надевать новое дарёное платье не хотелось до дрожи, до омерзения. Хиромаса швырнул скомканный наряд в угол и выбежал из комнаты в одних нижних одеждах и хакама.
Гостевой покой был пуст, сёдзи сдвинуты. Хиромаса рванул створку и шагнул на веранду. Было ещё темно — зимой светает поздно; фонари давно погасли, луна закатилась, и сад озаряло только призрачное мерцание снега.
По засыпанной тропинке, увязая по щиколотку, он направился к конюшне. У него не было коня — вчера он приехал сюда в экипаже Левого министра, но сейчас готов был присвоить любое четвероногое, способное нести его с достаточной скоростью. Хотя ещё вчера... да что там, ещё несколько часов назад ему бы и в голову не пришло такое — свести чужого коня.
Ему не повезло: в конюшне были люди. При свете коптящей масляной лампы один убирал стойло, другой чистил фыркающую лошадь. Конюхи были из самых простых; замерев неподвижно и кусая губы от досады, Хиромаса прислушался к их грубоватому сельскому говорку.
— Вот его светлости неймётся, — вздыхал один, шаркая метлой по пустому стойлу. — Куда это он сорвался в такую рань?
— На охоту уехать изволил, — степенно отвечал другой. — Потому и пажей оставил, и музыкантов, и младших слуг. Только кэраев взял, да ещё этого монашка.
— Да что за спешка такая? Допировать не успели — и сразу на охоту?
— Эх ты, деревенщина... — Второй конюх негромко засмеялся. — Как раз сегодня утром самое время для охоты. По первоснежью любого зверя вытропить легко, даже самого осторожного. Вот увидишь, непременно вернутся с добычей — с оленем либо с лисьей шкуркой...
Дальше Хиромаса слушать не стал — повернулся и побежал со всех ног.
...Найти место, увиденное во сне, оказалось несложно — Хиромаса и сам не раз охотился в этих предгорьях. Холм с плоской вершиной, увенчанный хороводом сосен, он давно опознал и запомнил.
Почему он был так уверен, что надо бежать именно сюда, а не в дом Сэймэя? Почему он вообще был уверен, что надо бежать? Ответом на это был только укол ледяной иглы под сердце. И Хиромаса бежал — даже тогда, когда силы иссякли, упрямо и тяжело передвигал ноги, проламываясь вверх по склону сквозь цепкий кустарник.
Рассвет приближался, разливая над кромкой гор серое пасмурное мерцание, но снег под деревьями всё ещё был светлее неба. Можно было бы удивиться, как Хиромаса сумел проделать такой путь в темноте, ни разу не упав и не сбившись с дороги — но и для удивления уже не осталось места, всё вытеснила грызущая изнутри тревога.
Под ноги сунулся кривой корень, петлёй выступающий из земли. Хиромаса споткнулся — в первый раз с тех пор, как выбежал из усадьбы Кудзё. Упал, не чувствуя боли в отбитых коленях, зарылся ладонями в снег.
Прямо перед ним темнело что-то продолговатое, слишком правильной формы для ветки или камня. Он протянул руку и вытащил из снега сложенный веер. Света уже хватало, чтобы разглядеть узор на бумаге — золотые сосновые ветки.
Значит, не он один споткнулся об этот корень...
Хиромаса ещё не успел додумать мысль до конца, когда сверху до него донёсся и ударил прямо в сердце, как стрела на излёте — долгий, полный муки крик.
Ноги подгибались, словно набитые ватой. Глотая пресный ледяной воздух, скользя по заснеженной траве, он наполовину шёл, наполовину карабкался вверх по склону, и в оцепеневшем разуме, словно пустотелые бубенцы, звенели две мысли. Первая: крик прозвучал с вершины, с того места, которое он видел во сне. И вторая: голос был женский. Не мужской. Не голос Сэймэя.
Стискивая в руке веер, Хиромаса протащился последние двести шагов, выбрался на вершину, проломился сквозь кустарник и упал — ноги не держали.
Это была та самая поляна в кругу сосен. Даже сейчас можно было уловить слабый смолистый аромат хвои — но гораздо сильнее здесь ощущался железный, солонеющий во рту запах крови. Снег на поляне был изрыт и перепахан во всех направлениях. Вокруг лежали, свисали с деревьев, тянулись из-под снежной каши оборванные верёвки; на некоторых из них ещё качались привязанные листочки с заклинаниями.
Посередине снег был красным и протаял почти до земли. И во все стороны от этого места расходились красные следы.
А у кромки кровавой лужи стояла на коленях женщина. В роскошном каракоромо, с распущенными по спине длиннейшими волосами, она раскачивалась вперёд и назад и глухо, безнадёжно выла на одной леденящей ноте. Не так, как воют звери, а так, как воют люди, оплакивая самых близких.
Будто в дурном сне, в продолжении ночного кошмара Хиромаса смотрел на женщину и не мог отвести взгляд. Уже понимал, кто она и зачем она здесь — но запрещал себе верить.
Скорбный вой утих. Женщина обернулась, и стало видно, что она сжимала в руках, что баюкала в исступлённом горе — простую белую накидку, пропитанную красным от ворота до подола.
Хиромаса задохнулся.
Лицо женщины было застывшим и белым — как ткань в её руках, как снег под её коленями. Стиснутые губы не двигались, голос рождался прямо в ушах Хиромасы — тихий, монотонный, беспощадный.
"Поздно, человек. Ты пришёл слишком поздно".
11.
— Сэймэй...
Человек, которого назвали Хиромасой, шагнул с порога внутрь. Шагнул нетвёрдо, словно земля уходила у него из-под ног; тёмные, горячечно-сухие глаза на побледневшем лице не отрывались от лица Сидзуки.
— Это ты? — умоляющим шёпотом позвал он.
С губ Сидзуки сорвался чужой едкий смешок.
— А ты всё такой же тугодум, как я погляжу. Неужели ничему не научился за это время?
Ёсицунэ ничего не понимал. Тот, кого назвали Хиромасой, тоже казался растерянным, но он по крайней мере знал, с кем говорит — и это была вовсе не Сидзука-годзэн.
— Сэймэй... я же пришёл за тобой. Освободить тебя.
— Неужели? После стольких лет... нет, после стольких веков ты наконец-то вспомнил обо мне? Какая честь.
— Я не забывал. — Голос Хиромасы осёкся, как на краю обрыва, на грани рыдания. — Все эти годы, Сэймэй, я только и делал, что вспоминал. Заставлял себя помнить, хотя это и было больно...
— Что ты знаешь о боли? С тебя не сдирали кожу заживо!
Вскрик стегнул, как раскалённый хлыст. Человек вздрогнул.
— Мой добрый Хиромаса, — Губы Сидзуки кривились, как от нестерпимой горечи. — Мой единственный друг. Знаешь, о чём я вспоминал все эти годы? О том, как бежал среди ночи в горы, думая, что ты попал в беду. О том, как верил, что спешу тебе на помощь. Что боль? Боль я ещё мог бы простить.
Он корчился на снегу — не получалось ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни заплакать. Жёлтые глаза кицунэ смотрели на него, не мигая.
"Взгляни же, человек. Взгляни на дело своих рук."
Он не понимал, о чём она говорит, пока не догадался посмотреть на верёвки. И на бумажные печати, привязанные к ним.
Петух. Заяц. Лошадь. Бык. Дракон. И остальные знаки, начертанные слишком знакомой кистью. Все двенадцать священных символов, замыкающих круг... самая надёжная ловушка для демона или оборотня.
Он в ужасе смотрел на эти немые улики, узнавая свой корявый уставной почерк.
Печати были вырезаны из листков, на которых он написал темы для стихов прошлой ночью.
Кудзуноха следила за ним ледяным ненавидящим взглядом.
"Это твоя вина. Без тебя они никогда не одолели бы моего сына. Только ты мог заманить его сюда. Только ты мог удержать его в путах. Твоя одежда, твоя кровь — приманка. Знаки, написанные твоей рукой, тушью, разведённой на твоей крови — оковы".
Одежда... кровь... Знаки, написанные на листочках. Рябой монах, ранка на затылке, исчезнувший среди ночи сокутай...
Хиромаса закричал.
— Ты... неужели ты думаешь, что я?.. — Лицо человека стало серым под загаром. — Что это я обманул тебя?
— Ну что ты, — ядовито пропела Сидзука. — Меня обманул лишь твой страх. Твоя одежда. Запах твоей крови. Твой почерк на печатях, выпивших мою силу. Это они меня обманули, но не ты, о, нет! Ты невинен, как младенец.
— Сэймэй, постой, — Хиромаса протянул руку, но беспомощно уронил её, не дотянувшись до белого рукава. — Ты всё не так понял. Это было подстроено...
— Разумеется, это было подстроено. Тобой.
Сидзука подплыла ближе, скользя по полу в длинных хакама. Её глаза — или не её? — теперь смотрели на человека в упор.
— Я звал тебя, знаешь? — голос стал таким тихим, что уже нельзя было понять, кто говорит. — Когда понял, что попался... когда почувствовал первый укус железа... когда чувствовал, как моя жизнь утекает в снег — да, даже тогда я звал тебя. Я верил, что это какая-то чудовищная ошибка. До последнего верил.
— Я...
— Ты не пришёл. И я даже понимаю, почему. Чтобы взглянуть в глаза тому, кого предал, нужно иметь сердце потвёрже твоего.
— Сэймэй... Я дурак.
— Само собой.
— Я последний олух. Болван, который по глупости погубил того, кто был ему ближе всех. Но я не предавал тебя, слышишь? Я сам не знал, что натворил, но я тебя не предавал!
— Люди всегда предают. И именно тех, кто ближе всех.
— Сэймэй...
— Да, Хиромаса. Я слишком долго ждал этого.
Меч сирабёси беззвучно вышел из ножен.
"Ты умрёшь".
Хиромаса не мог сдвинуться с места. Не колдовство было тому причиной — горе и усталость пригнули его к земле.
Кудзуноха подняла руку. На кончиках пальцев, вытягиваясь, как бамбуковые побеги, сверкнули изогнутые когти. Лапа кицунэ, странно горячая на морозе, схватила Хиромасу за воротник и притянула ближе, почти отрывая от земли.
Он не сопротивлялся. Что бы ни сделала с ним разъярённая мать — это будет только справедливо.
Оборотень поднял меч. Теперь они стояли лицом к лицу, и остриё меча касалось груди человека.
Хиромаса не двинулся с места. Меч Таданобу по-прежнему был у него за поясом, но он не потянулся за оружием. Просто стоял, опустив руки, и ждал удара.
Только побледневшие губы шевельнулись.
— Если это успокоит твой дух... Если это освободит тебя — пусть будет так, Сэймэй. Пусть будет так, как ты хочешь.
Он закрыл глаза.
Кицунэ отвела свободную руку — и ударила, метя кинжальными когтями под рёбра человеку.
Грудь слегка кольнуло, на одежде проступило несколько мелких красных пятнышек. Рука Кудзунохи замерла, едва касаясь когтями его кожи сквозь ткань нижнего платья. Кицунэ склонила голову набок; взгляд её был устремлён на веер, который Хиромаса по-прежнему сжимал в руке.
Долгую минуту она смотрела на собственный подарок. Потом страшные когти отдёрнулись, и пальцы на горле Хиромасы разжались.
"Живи, несчастный глупец. И будь проклят".
Сидзука задержала руку лишь на миг — и нанесла удар.
Увернуться на таком расстоянии было невозможно. Меч сверкнул у плеча Хиромасы — и до середины вонзился в ширму за его спиной.
Раздался короткий стон. Хиромаса отшатнулся, и из-за ширмы, опрокидывая её своим весом, вывалился человек в чёрной рясе. Рядом упал меч, которым он не успел воспользоваться.
— Защищайтесь, вы, остолопы! — прозвенел голос оборотня за миг до того, как в покои, снося лёгкие сёдзи, ворвались толпой вооружённые монахи.
Предательство. Слово молнией вспыхнуло в голове Ёсицунэ и погасло. Больше он не думал ни о чём. Перед ним были враги, а в руке было оружие — и, значит, он опять находился в своей стихии.
Монах огромного роста, прямо-таки второй Бэнкэй с виду, уже пёр на него, размаивая таким же длинным, под стать себе, мечом. Едва ли он рассчитывал на лёгкую победу — ведь знал же, не мог не знать, против кого выходит на бой. Но, видимо, надеялся, что рост и длина оружия дадут ему преимущество над невысоким противником, у которого лишь кинжал...
Он был не первым, кто понадеялся на это. И не последним, кому это заблуждение стоило жизни. Ёсицунэ нырнул под занесённый меч, уклоняясь влево. Лезвие впустую свистнуло у головы, а он, пройдя сбоку от противника, без помех вспорол ему незащищённую подмышку.
Монах ещё шатался, пытаясь зажать рукой хлещущий алый поток, отказываясь понимать, что убит, — а Ёсицунэ уже перехватил его меч. Рывок, поворот — и оружие сменило владельца. Взмах — и второй монах чёрным кулём покатился на пол; но из дверей всё напирали остальные.
— Бэнкэй! — крикнул он во всё горло. — Сабуро!
Они должны были услышать. Оставалось только продержаться минуту или две, пока не подоспеет помощь...
Слева и позади зазвенела сталь, скрежетнуло лезвие по броне. Ёсицунэ свалил своего третьего, не отвлекаясь, но чувствуя за спиной прикрытое, защищённое пространство, куда уже не прорывались чужие клинки. Ещё один обмен ударами — и они оказались спина к спине, все трое, и с меча Хиромасы уже капала кровь, а Сидзука держала своё оружие с непривычной лёгкостью, выдающей присутствие оборотня едва ли не больше, чем приставшая к губам злая усмешка...
— Господин!
Бэнкэй с медвежьим рёвом проломил единственные уцелевшие сёдзи и с ходу, не успев стряхнуть щепки и обрывки бумаги, врубился в свалку. Монахи попятились перед ним, сбиваясь в противоположный угол — и туда, как два волка в овечье стадо, метнулись Дзиро и Сабуро, а за ними уже бежали остальные. Монах, наскочивший на Сидзуку, грянулся на пол с длинной чёрной стрелой в шее. Ёсицунэ обернулся в сторону галереи — Таданобу, прислонившись к столбу, уже ладил на тетиву вторую стрелу. На ногах он ещё держался нетвёрдо, но стрелять ему это вроде бы не мешало.
К тому моменту, как опоздавшие Хитатибо и Нэноо прибыли к месту боя, работы для них не осталось. Нападавшие лежали вповалку, и стонов уже не было слышно, а покой, где несколько минут назад звучала музыка и развевались в танце шелка, выглядел как скотобойня.
Ёсицунэ встряхнулся, выходя из боевой горячки. Быстро огляделся, нашёл глазами Сидзуку — та спокойно, деловито отирала меч об одежду убитого монаха.
Он взял её за плечо, принуждая подняться.
— Кто ты такой?
— Ты знал меня под именем Хацунэ, — опять холодная усмешка, так не подходящая к этим нежным губам. — Он, — кивок в сторону безмолвно застывшего рядом Хиромасы, — под именем Абэ-но Сэймэя.
— Что ты сделал с Сидзукой?
— Занял её тело на время, чтобы поговорить с этим олухом. И отвлечь лазутчиков, сопящих за стенами. Если бы они не развесили уши, то задавили бы вас числом, прежде чем твои молодцы сбежались бы на шум.
Хиромаса издал тихий невнятный звук.
— Не бойся, — Сэймэй снова обернулся к хогану. — Твоей женщине ничто не грозит. Я не причиню вреда той, которая защищала меня.
— Отпусти её, — потребовал Ёсицунэ.
Оборотень смерил его долгим взглядом.
— Кавакура Хогэн предал вас, — сказал он. — Те, кого вы сейчас порубили — только первый отряд, самые горячие головы, которые не хотели делиться славой. Сейчас сюда идёт основная сила — три сотни монахов из храма Алмазного царя. Выход из долины уже перекрыт, но по восточной тропе ещё можно уйти, если поспешите. Не уйдёте — погибнете здесь все. Хогэн не остановится, пока не добудет голову Куро Ёсицунэ. Это всё.
Он повернулся к Хиромасе и долгую секунду удерживал его взгляд.
— Ты... — Осёкся, коротко выдохнул. — Неважно. Оставайся в живых.
И закрыл глаза.
Ёсицунэ едва успел подхватить Сидзуку на руки — она обмякла в шелестящем ворохе шелков, уронила голову. Меч сирабёси выпал из бессильно повисшей руки.
— Господин мой, — Бэнкэй преданно смотрел на него. По лезвию его нагинаты разводами змеилась кровь.
— Господин, приказывайте, — Катаока и Хитатибо, Исэ Сабуро и Суруга Дзиро, Бидзэн и старый Нэноо — все спокойны и тверды, как камни. Непоколебимы.
— Господин, — Васиноо, орлёнок, высоко вскинул голову, и ломающийся голос не дрожит. — Мы готовы к бою.
— Господин, — Таданобу прислонился спиной к столбу, сияя удивительно светлой, неуместной сейчас улыбкой. — Позвольте мне остаться.
Он сказал это негромко, но услышали все.
— Ты... — Ёсицунэ обернулся, ища глазами, куда уложить бесчувственную Сидзуку. Хиромаса молча подставил руки, принял женщину и отошёл, оставляя его с воинами.
— Ты что такое говоришь, Таданобу? Мы вместе пришли в эту долину, вместе и уйдём. Если кому суждено пасть в бою — того не миновать, но оставлять здесь кого-то на верную смерть я не стану.
— Почтительно прошу выслушать меня, — Таданобу смотрел упрямо и твёрдо. — Чтобы спастись, вам надо уходить очень быстро, иначе монахи настигнут вас и навяжут бой. Я быстро идти не могу и буду задерживать вас в пути. Лучше мне остаться здесь и отвлечь врагов на себя, чем погибнуть всем из-за моей медлительности.
Ёсицунэ сжал кулаки.
— Нас много, а ты один. Унесём как-нибудь, не бросим.
— Вы же видели ту тропу. Там коза едва пройдёт, а мне нечего и пытаться. — Таданобу улыбался всё так же беззаботно, но ладонь незаметно соскользнула с пояса на рукоять меча. — Нет, господин мой. Если из-за моей хромой ноги вы можете погибнуть, то лучше мне расстаться с жизнью прямо здесь, перед вами, чтобы не быть вам обузой в пути. Но тогда моя смерть будет бесполезной, всё равно что бобовая шелуха. А если позволите мне остаться и отвлечь врагов, то вам будет в том польза, а мне — утешение, что сумел послужить вам напоследок.
Ёсицунэ до хруста сжал зубы.
Будь это кто угодно другой... нет, не кто угодно. Ему был дорог каждый из этих людей, единственных, кто сохранил верность ему в злосчастные дни поражения. Каждого из них было бы тяжело отпускать на смерть, но Таданобу — тяжелее всех.
...Цугинобу умер у него на руках. Отхаркивал кровь, задыхался в смертной муке, сжимая руку младшего, но до последней минуты — улыбался. Вот так же. И, глядя в его стынущие глаза, Ёсицунэ поклялся себе, что хотя бы второй из братьев вернётся домой живым.
Не первая клятва, которую ему оказалось не под силу сдержать.
— Если позволите, господин, я надену ваш доспех и шлем, — спокойно, как о решённом деле, сказал Таданобу. — Хоть ростом мы разнимся, но эти дурни едва ли отличат. Пусть они думают, что поймали вас — тогда и погоню пошлют не сразу. И стрел хорошо бы два колчана. На мечах мне сейчас несподручно биться, а со стрелами продержу их подольше.
И, поймав взгляд Ёсицунэ, добавил негромко:
— Разрешите, господин. Иначе мне стыдно будет перед братом.
12.
Только перед закатом они позволили себе остановиться на отдых. К тому времени стало ясно, что за ними никто не гонится. Может быть, преследователи заплутали в лабиринте горных тропинок. А может быть, монахи и вовсе отказались от погони, когда поняли, что Таданобу провёл их и время безнадёжно упущено.
Маленькая безымянная лощина на южном склоне была укрыта от ветра с двух сторон. В тени густого терновника бежал ручей, заросший мягкой травой берег манил присесть и вытянуть усталые ноги. Здесь было тепло и тихо, если не считать плеска воды, бегущей по гранитному руслу.
И здесь цвели вишни. В нарушение природного порядка на этой маленькой полянке, больше прочих обласканной солнцем, знаменитые вишнёвые деревья Ёсино раскрыли бутоны почти на полмесяца раньше, чем их братья в столичных садах и Сакурадани.
Молчаливые и строгие, словно в торжественном строю, вишни стояли у ручья. Бело-розовые ветки склонялись над водой, любуясь своим отражением; солнце, вышедшее из-под облаков перед закатом, озаряло их, окаймляя золотом каждый лепесток. Тишина наполняла лощину, такая глубокая тишина, что можно было расслышать, как волнами струится в воздухе тонкий, едва уловимый цветочный аромат.
Усталые люди молчали, ни у кого не нашлось слов. Слишком красиво это было, и слишком больно — словно вишни расцвели в память их товарища, оставленного позади.
Заметив, что она вот-вот свалится, Ёсицунэ подхватил её, помогая сесть на траву. С другой стороны её поддержал Хиромаса.
— Я ничего, — бледно улыбнулась Сидзука. — Только посижу немного, и можно идти дальше.
Ёсицунэ набросил ей на плечи свой кафтан, сел рядом. Хиромаса устроился напротив — и было видно, как его взгляд, блуждая по цветущим деревьям, снова и снова возвращается к парчовому мешку на коленях Сидзуки.
— Кто же вы, наконец? — первым нарушил молчание Ёсицунэ. — Оборотень, демон или человек?
— Вы уже знаете, — Хиромаса поднял лицо вверх, ловя последнее тепло солнца. — Я Минамото-но Хиромаса, сын Хёбукё-но мико, потомок государя Дайго в третьем колене. Я родился человеком. Надеюсь таким и умереть.
— Минамото-но Хиромаса умер много лет назад.
— Как и Абэ-но Сэймэй, — Хиромаса улыбнулся едко и безрадостно. — Не вся правда попадает в придворные хроники, господин хоган. И не всё, что пишут в придворных хрониках — правда.
Он отвернулся, перебирая пальцами тонкую поросль молодой травы.
— Вам уже известна большая часть моей истории. Фудзивара-но Санэёри хотел избавиться от своего младшего брата Моросукэ, но Сэймэй мешал ему, раз за разом срывая покушения. Санэёри понял, что надо сначала расправиться с Сэймэем, но тот был слишком искушён в колдовстве и слишком осторожен — никак не достать. Тогда Санэёри решил использовать меня — и я, дурак, попался на его уловку. — Он опустил голову и надолго замолчал.
— Что было дальше? — тихо спросила Сидзука.
— Санэёри не разбирался в магии, но у него был умный советчик — Кумори, тот самый паук-оборотень, которому за службу разрешали выпить одного-двух бедолаг из самых нищих кварталов. Он знал, что Сэймэя мало убить — надо ещё и связать его дух. Заточить его в каком-нибудь предмете, чтобы он не смог вселиться в живое существо.
— И этот предмет — Хацунэ?
— Да, — голос Хиромасы был сухим и ломким, как стебли мисканта зимой. — Сокровище рода Фудзивара. Барабанчик из лисьей кожи.
Сидзука невольно отдёрнула руку, лежавшую на мешке с барабанчиком.
— Я искал его почти два с половиной века. Сначала даже не знал, что именно ищу — колчан, пояс, чепрак или просто выделанную шкуру. Санэёри могла понравиться мысль покрывать коня кожей убитого врага... Прошло много времени, прежде чем я узнал, что стало с этой кожей.
Ёсицунэ заметил, что самураи, расположившиеся на отдых вдоль ручья, мало-помалу придвигаются ближе. Они не видели, что произошло между танцем Сидзуки и нападением монахов, и, должно быть, не всё понимали, но слушали внимательно, ожидая разгадки произошедшей с Таданобу истории.
— Узнав, что дух Сэймэя заточён в Хацунэ, я ненамного приблизился к цели. Барабанчик хранился в императорской сокровищнице, куда мне не было хода. Видите ли, к тому времени я уже тридцать лет как считался мёртвым. Это дало мне куда больше свободы действий, но ограничило мне доступ во дворец.
— Прошу прощения, — этот вопрос давно жёг Ёсицунэ язык, и теперь он не удержался. — В хрониках указано, что вы изволили скончаться в третьем году эпохи Тэнгэн, шестидесяти восьми лет от роду. Как же вышло, что вы не только пережили человеческий век, но и не состарились к тому же?
— Я проклят, — просто ответил Хиромаса. — Проклят матерью Сэймэя, белой лисой — хранительницей леса Синода. Я не могу умереть, пока не освобожу душу её сына, похищенную людьми. Со дня его смерти я перестал стареть.
— И никто не заметил?
— Я подрисовывал морщины, когда пришла необходимость. А седина и так появилась рано. С возрастом я просто перестал её закрашивать.
Некоторое время все молчали. Ёсицунэ догадывался, что думают они об одном и том же: хотели бы они обрести такое бессмертие? Не стареть, не знать немощи и болезней, не страшиться дожить до того дня, когда доспех станет тяжёл, а рукам не хватит силы натянуть лук...
И — вечно терзаться виной, которой нет искупления, вечно нести на плечах бремя неисполненного долга, вечно гнаться, как за самой дорогой наградой, за правом быть прощённым и умереть.
— Жестокая судьба, — промолвила Сидзука, словно отвечая на его мысли. — Только мать, оплакивающая ребёнка, могла вынести такой приговор. Материнское горе беспощадно.
— Да. И всё же я благодарен ей. Если бы не её проклятие, я бы давно одряхлел и умер, так и не преуспев в поисках, не сумев помочь другу. Пока я жив, жива и моя надежда на искупление. А кроме этого, мать Сэймэя оставила мне ещё один дар.
Он вынул из-за пояса зелёный веер — и когда только успел подобрать его в суматохе? Развернул, неторопливо взмахнул им перед лицом — раз, другой, словно разгоняя невидимый дым...
Васиноо восторженно охнул, Бэнкэй выругался. Ёсицунэ удержался и не разинул рот, но ему стоило большого труда сохранить спокойствие, глядя, как в зеркале, на точное и достоверное подобие его самого.
Мнимый Ёсицунэ развёл руками и свернул веер, снова превращаясь в Хиромасу.
— Это не я, это веер, — извиняющимся тоном сказал он. — Сэймэй как-то говорил, что сила этой вещи зависит от того, в чьих руках она находится. Я, видимо, бездарен в колдовстве. Всех моих способностей хватило лишь на то, чтобы выучить этот трюк.
— Так это что, значит, — Сабуро всё не мог справиться с удивлением, — вы так в кого угодно можете превратиться?
— Принять облик — да. Одно плохо, в императорском дворце эти чары бессильны — слишком много защитных заклинаний лежит на этом месте. Иначе я добрался бы до сокровищницы без труда и забрал бы Хацунэ. А так, пока я измышлял способы войти в Запретный город, разразилась смута. Дворец сгорел, и следы Хацунэ опять потерялись.
— Он попал в руки Тайра, — подсказал Ёсицунэ. — И оставался у них до разгрома.
— Об этом я не знал. Услышал о нём лишь тогда, когда владыка Камакуры вернул Хацунэ во дворец. А вскоре государь-инок пожаловал барабанчик вам.
Ёсицунэ сдержал горькую усмешку, вспомнив, чего стоил ему этот знак внимания от бывшего императора.
— Тогда я понял, что близок к цели, и стал наблюдать за вами. Но после нападения Тосанобо вашу усадьбу охраняли не хуже, чем дворец. Мне оставалось только затаиться и ждать, надеясь на более удачный случай. Когда вы выступили из столицы, я последовал за вами, но на побережье отстал, не сумев пробраться на корабль. Потом услышал, что буря преградила вам дорогу и разметала ваши корабли. Иные говорили, что вы погибли, но я уже знал, что вы не из тех, кто легко сдаётся. Потом прошёл слух, что вы вернулись в Кансай. Я бродил по горам, надеясь напасть на ваш след раньше, чем это сделают вассалы Ёритомо — а потом среди ночи услышал стук Хацунэ. Словно его голос позвал меня на помощь. Я пошёл на зов — и встретил там... старого знакомого.
По лишённому возраста лицу словно судорога прошла, на миг превратив спокойные черты в маску безумной ненависти. В следующую секунду он уже взял себя в руки.
— Думаю, это не было случайностью. Кумори, как и я, охотился за Хацунэ, только с иными намерениями. Может, он хотел уничтожить его, может — перепрятать подальше. Он устроил засаду на госпожу Сидзуку и Таданобу, а вот меня никак не ждал в гости.
— Почему вы не открылись нам? — в мягком голосе Сидзуки прозвучал упрёк. — Или вы думали, что нам неизвестна благодарность?
— Я собирался поступить ещё хуже, госпожа моя, — Хиромаса чуть склонил голову, признавая вину. — Я хотел забрать у вас Хацунэ, пока вы были без сознания. И... не смог. Вы так держались за него, что я едва разжал ваши пальцы. Тогда я и понял, что вы ни за что не согласитесь расстаться с этой вещью, покуда живы. — Он грустно усмехнулся. — Разве не смешно? Я двести лет охотился за Хацунэ, искал, выслеживал, подслушивал — и всё-таки не решился отнять его у вас. Просто понял, что не смогу солгать вам, когда вы очнётесь и спросите о нём. Забрав Хацунэ, мне пришлось бы уйти, потому что вы были готовы отстаивать свой барабанчик даже с оружием в руках. А уйти означало оставить вас в лесу с раненым спутником, да ещё и ограбленной. И я решил, что будет лучше исполнить просьбу вашего спутника и проводить вас в Срединную обитель, а там либо открыться господину хогану и просить его о милости, либо всё-таки похитить Хацунэ, если другого выхода не будет.
Он взглянул в глаза Ёсицунэ.
— Я не причинил бы вреда ни вам, ни вашим людям. Я хотел поговорить с вами начистоту, но не ожидал, что Таданобу бросится за нами следом, не залечив раны. После того, как вы увидели его, все мои оправдания были бы бессмысленны, не так ли?
— Пожалуй, — сухо ответил Ёсицунэ.
Если бы этот человек не затеял игру в двойников, Таданобу остался бы на попечении монаха лечить раны. И не попал бы сюда больным, и не вызвался бы прикрывать их бегство...
Но тогда и Сидзука не пробудила бы танцем дух Сэймэя. И они, никем не предупреждённые об измене, были бы зарезаны во сне или перебиты поодиночке. А если бы Хиромаса не убил оборотня, то ни Сидзуки, ни Таданобу не было бы в живых.
Если, если... Слишком много неопределенности, слишком много граней у костей, которыми судьба гадает о нашей жизни.
Он вынул из-за пазухи небольшой продолговатый свёрток, положил перед собой и раскрыл.
На белом шелку лежала флейта. Тёмное дерево, отполированное до атласного блеска, казалось очень старым на вид, и Ёсицунэ невольно задержал дыхание. Он никогда не думал, что ему доведётся своими глазами взглянуть на этот легендарный инструмент. Флейта Хафутацу — "Два листа" — считалась давно утраченной, и никто из ныне живущих не мог похвастаться, что слышал её голос.
— За Хацунэ я отдаю вам свою Хафутацу, — Хиромаса подвинул платок с флейтой к Ёсицунэ. — Мне кажется, это достойный обмен.
Ёсицунэ покачал головой.
— Нет, господин Хиромаса. Мой путь тёмен, а воинская удача переменчива. Беглецу, не знающему, где он встретит следующий рассвет, не пристало принимать в дар такие редкие и ценные вещи.
Он отодвинул Хафутацу на платке. Кивнул Сидзуке — и та положила рядом Хацунэ в мешке.
— Он ваш, господин Хиромаса. Даже если бы он стоил дороже десяти провинций, вы получили бы его в дар. Ваш долг священен, и препятствовать его исполнению было бы непростительно.
Хиромаса поклонился низко, до земли, и поднял Хацунэ.
— Я был дураком, что не доверился вам сразу же. — Его голос был спокоен, но глаза блестели и пальцы мелко вздрагивали, комкая парчовые складки. — Чем я могу отплатить вам?
Ёсицунэ задумался лишь на мгновение.
— Я уже сказал, что не могу принять в дар вашу флейту. Но я хотел бы услышать, как вы играете на ней. Одна песня Хафутацу — вот что я попрошу у вас в обмен на Хацунэ.
Хиромаса поклонился ещё раз.
— Буду только рад. Мне и самому хотелось бы сыграть напоследок.
— Напоследок?
— Ведь мы скоро будем свободны — Сэймэй и я. — Лицо Хиромасы светилось тихой улыбкой, как у измученного трудной дорогой человека, завидевшего за поворотом свет из-за стен родного дома. — Знали бы вы, как долго я этого ждал!
13.
Уловка с переменой доспехов удалась на славу. Как собака бросается за куропаткой, уводящей врага всё дальше от гнезда, так и монахи всей толпой бросились за человеком в алом панцире, упустив из виду остальных. Окружили пристройку, где он заперся с двумя полными колчанами стрел, и несколько часов пытались вломиться внутрь, не ведая, что настоящий Ёсицунэ давно ушёл из западни. До сих пор весело было вспоминать их ошарашенные лица, когда Таданобу сбросил шлем и назвал своё имя перед тем, как завалить дверь изнутри и опрокинуть жаровню на соломенные циновки.
Снаружи ветер доносил чужие голоса. Монахи по-прежнему окружали цепью горящую пристройку, но лезть за ним в огонь не осмелились. Их осторожность была только на руку Таданобу — теперь у него хватало времени, чтобы спокойно, без спешки, лишить себя жизни.
Он вытащил из-за пояса меч, расстегнул доспехи и опустился на пол, разбросав тлеющую солому по сторонам. Жар укусил за колени, отдался свирепой болью в незажившее бедро. Таданобу сжал зубы. Вся эта боль не стоила внимания перед славным делом, которым он собирался завершить свой путь на земле.
Короткий меч, который пожаловал ему господин, лучше подходил для этого. Раздвигая левой рукой одежду на груди, Таданобу обнажил благородный клинок и улыбнулся невольно — так яростно и красиво бежали по стали золотые струящиеся отсветы огня. Приятно было напоследок порадовать взор таким зрелищем.
Он помедлил всего ничего, заворожённый пламенеющими узорами на лезвии, — а когда опомнился и поднял меч, на его плечо вдруг легла чужая ладонь.
Таданобу резко обернулся, перехватывая клинок для боя, — и растерянно опустил руку.
Перед ним стояла женщина в пышном многослойном каракоромо, яркая и изящная, словно бабочка. Но бабочки, влетевшие в огонь, горят — а женщина как будто не замечала, что вокруг неё дымятся циновки и трещат объятые пламенем стропила. Её шелка, раскинутые по пылающему в нескольких местах полу, не только не загорелись, но даже не потемнели, и ни один волосок из длинной причёски не завился от жара.
— Надо же, — сказала женщина. — Оказывается, люди ещё способны на что-то, кроме как предавать и пожирать друг друга.
Таданобу сглотнул. Женщина была, очевидно, не простой смертной, иначе не расхаживала бы так спокойно по горящему дому и не говорила бы о людях таким тоном, как иные говорят о вшах. Она походила на богиню или бодхисаттву — но, помня, как он ошибся с Хатиманом, Таданобу счёл за лучшее промолчать.
— Ты хочешь умереть? — спросила красавица. — Или хочешь выжить и, может быть, ещё послужить своему господину? Решай быстро, эта крыша вот-вот рухнет.
Легко сказать — быстро! От жары и дыма у Таданобу кружилась голова, а вопрос был явно с подвохом — с ходу и не сообразишь, как правильно ответить...
— Я хочу служить моему господину, — выговорил он, наконец. — Жизнью, если ему нужна моя жизнь. Смертью, если ему нужна моя смерть.
Женщина усмехнулась, и Таданобу передёрнуло — зубы у неё оказались белоснежные, как у зверя, и клыки чуть заметно выступали из ряда.
— Хорошо. Дай мне руку.
На всякий случай не выпуская оружия, он протянул ей левую руку. И еле удержался от крика: холёные пальцы дамы оканчивались длинными кривыми когтями.
— Кто ты? — спросил он.
Угрожающий треск балок над головой заглушил его слова. Крыша просела, вниз хлынул ливень горящей коры, взбивая сверкающее облако искр. Застонали доски, выворачиваясь из гнёзд, и вся верхняя часть пристройки с грохотом и шипением обрушилась внутрь себя.
— Неважно, — ответила женщина.
Таданобу закашлялся, выгоняя из лёгких дым, и с наслаждением втянул холодный свежий воздух. Он ничего не понимал. Мгновение назад они были в рушащемся доме, в жерле огромной дровяной печи — а теперь стояли на краю обрыва, нависающего над храмовым двором, и видели, как внизу мечутся вокруг горящих развалин монахи.
Когтистые пальцы дамы крепко сжимали его левое запястье.
— Вы такие странные, люди, — тихо сказала она. Свет пожарища отражался в её глазах, заливая радужки звериным янтарём. — Вероломные, себялюбивые, подлые. Не стоящие ни единой слезы, ни единой...
— Спасибо, — кашлянул Таданобу. Он выбрал неудачное время для выражения благодарности — прозвучало как-то издевательски, но он был слишком занят попытками отдышаться, чтобы обращать внимание на такие мелочи.
— Ты, — фыркнула женщина. — И твой господин, и тот... Зачем вы это делаете? Зачем держитесь за свою верность, если она стоит вам таких страданий? — Она раздражённо отбросила его руку. — Вы мешаете мне презирать людей. Хорошо, что вас так мало.
— Уж сколько есть, — проворчал Таданобу. Нет, не походила эта дама на бодхисаттву. Ни статью, ни речами.
Но и на демона, как ни странно, тоже не походила. Может быть, потому, что слишком часто прикусывала надменно сжатые губы, словно пытаясь скрыть их дрожь, — и под густыми ресницами, вопреки словам, притаился влажный блеск.
— Дальше выбирайся сам, — сказала она, отворачиваясь. Видимо, не хотела, чтобы он заметил больше. — Как знаешь.
— Спасибо, госпожа, — повторил Таданобу. — Ваше достойное имя узнать могу ли?
— На что тебе? — бросила она через плечо.
— Буду чтить его наравне с именем моей матери.
На последнем слове женщина вздрогнула. Совсем незаметно — только шорох шелков и выдал.
— Кудзуноха, — сказала она.
И, шагнув в сторону, исчезла — то ли под землю провалилась, то ли просто скрылась в темноте.
14.
В лощине, где цвели дикие горные вишни, пела флейта. И шёл дождь — неожиданно крупный косой ливень под алым закатным солнцем. Шелест дождя сплетался с дыханием музыканта, оживляющим мёртвый кусок дерева, — и падали лепестки, сбитые с веток тяжёлыми каплями.
Люди, от непогоды забившиеся под деревья, сидели тесно, плечом к плечу. Слушали молча, думая каждый о своём. Ёсицунэ уловил прерывистое дыхание Сидзуки, пригревшейся у плеча; дождь извинял многое — и её слёзы тоже.
Всё пройдёт, пела флейта в руках человека, пережившего двадцать императоров. Взгляните, как заходит солнце, как опадают цветы. Всё в мире живёт и умирает в свой черёд.
Ёсицунэ закрыл глаза, чувствуя, как нота за нотой смывают с души обиду, гнев и страх перед неизбежным, оставляя лишь печаль.
Цветы облетают, и их падение невозможно остановить. Всё, что рождается, обречено увянуть и исчезнуть. Кто умирает — уходит навсегда, и даже если душа его вернётся в мир — то будет уже иной, навсегда изменившейся.
Будет новая весна, и деревья снова оденутся цветочными волнами — но... это будут уже другие цветы.
Последняя нота долго тянулась в воздухе, тая в шорохе дождя. Вишни осыпались, заметая молодую траву седой порошей.
Прощания не было — никто так и не решился нарушить тишину. Хиромаса поднялся, опустил флейту за пазуху, взял Хацунэ. Поклонился всем сразу, чуть задержав взгляд на Ёсицунэ и Сидзуке. И пошёл прочь.
Он уходил один, но сквозь завесу летящих капель и лепестков Ёсицунэ показалось, что рядом с ним идёт ещё кто-то. Лёгкая, стройная фигура в белых одеждах...
Но вглядываться он не стал.